Этими стихами и мелодией, этой одинокой печальной песней, ею спетой и им услышанной, разговаривали их сердца.
Китайская чашка задрожала в руке, расплескивая чай. Горячие капли обожгли руку. Он опомнился. Нажал на звонок. Почти сразу же, тихо постучавшись, вошел длинный Эрнест-Еремей, в своей черной, в талию, униформе, делающей его похожим на змея.
– Чего, сударь, изволите? Вот я вам грелочку захватил, – он аккуратно положил грелку в изножье кровати, – каминчик затопить прикажете?
– А сможешь?
– Отчего же нет-с? У нас за камины Теодор отвечает, но он сегодня в прогуле.
В номере было довольно тепло, но задувало из окон, и оттого хотелось залезть под одеяло и, как в детстве, подоткнуть его со всех сторон. Правда, в детстве их московский дом был на удивление теплым, с двойными рамами и голландскими печами во всех комнатах – маменька холода не терпела. Ребенком он забирался с головой под одеяло не от холода, а от детских страхов и еще от нежелания иметь что-то общее с этим постылым домом и его хозяйкой, к несчастью, бывшей его маменькой.
Пока Ерема растапливал камин, приезжий, очистив место на чайном столике, перенес туда листы писчей бумаги и дорожный письменный прибор. Обмакнув перо в чернильницу, вывел на листе дату и задумался.
Ерема, между тем, продолжал: – Вы, сударь, личность кругом известная. Потому все думают, что могут вас в любое время потревожить. Вон сейчас внизу, в рецепции, – Ерема с явным удовольствием произнес заморское слово, – газетчиков понабежало – тьма. Прослышали, что вы приехали. Им Алексей Федорыч лично русским языком сказали, мол, больны, отдыхают.
Говоря это, Ерема ловко, с помощью кочерги, орудовал торфяными брикетами и газовой смесью в самой пасти камина. Поставил решетку, и огонь за ней взъярился, взвился вверх, тепло волнами стало распространяться по комнате. Приезжий снял венгерку, расправил члены, подставляя под струи тепла атлетический торс, красиво вылепленную рано поседевшую голову, небольшие, с тонкими артистическими пальцами руки.
Уже в дверях, Ерема хитро сощурился и произнес: «А еще там две дамочки-с, очень оне хотели к вам пройтить…».
Дверь за Еремой закрылась. В комнате становилось жарко, и приезжий, притушив лампу, раздвинул портьеры на окнах и прижался лицом к холодному стеклу. Окно, к которому он прислонился, выходило на проезжую улицу перед гостиницей.
Внизу под окном прохаживались, куря и разговаривая между собой, молодые и весьма активные господа, в которых легко можно было распознать репортеров или «газетчиков», как сказал Еремей; один из этих суетливых, мало приятных господ сновал взад-вперед вместе со своим складным треножником для фотографической съемки. Было впечатление, что господа репортеры чего-то или кого-то ждут. Он поежился. Слетелись по его душу. Понятно, что их сюда привело. С силой задернул портьеру и, хромая, подошел ко второму окну, глядящему прямо на Михайловский замок. Мысли потекли невеселые.
Совсем скоро ему придется давать показания в Сенате по делу о «сношениях с лондонскими пропагандистами». Вызов в Сенат – и есть главная причина его нынешней поездки, иначе что бы привело его зимой в этот снежный промерзший город? Что там впереди? Чем обернутся его показания и что решат господа российские сенаторы? Герцена знал он еще со студенческой юности, был с ним в отношениях дружеских, переписывался, ездил к нему в Лондон навестить, последний свой роман о Нигилисте писал в его компании на острове Уайт. Много лет тому тот даже выходил его в Париже, заболевшего какой-то чудовищной болезнью, окрещенной им холерой и оставившей после себя страх, что когда-нибудь она придет снова. Тогда Герцен, волевой, по-бычьи упрямый, борец по характеру и повадкам, его спас – своим присутствием, уходом, уверенностью в счастливом исходе. Сейчас обвинение в близости к «лондонскому пропагандисту» может его погубить – обернуться тюрьмой, Сибирью, потерей всего, ради чего стоит жить. Нет, нет, он ни за что не отречется от старой дружбы, но правда и то, что революционером он никогда не был и спасение видел исключительно на пути науки и цивилизации. У них с Герценом разное видение будущего России. Он, с младых ногтей вскормленный Европой, был бы не прочь, если бы его страна не спеша, постепенно, усваивала западные уроки. А такие, как многоумный Александр Иванович, как бородатый, мало симпатичный Огарев, как кипучий Мишель Бакунин со своими завиральными идеями, – они торопят наступление хаоса и кровопролития.