Другими словами, «слабость» морального сознания российского общества (несостоятельность морали как структуры коллективных регуляций) связана с тем, что я называю «понижающим трансформатором», а Левада (более точно): «стратегией понижающей адаптации», необходимостью уживаться с произволом самодостаточной власти. Репрессивный и аморальный характер российского социума не есть сущность сама по себе, это не просто проявление злой воли или природной низости населения, их «естественного», прирожденного стремления к дисквалификации и унижению «других», а следствие более примитивного, чем само российское общество или, как минимум, продвинутые и образованные группы, устройства власти – государства, церкви, их стремления удержать коллективные представления подчиненных на доступном ей (властной элите) уровне. Аморализм есть результат систематического понижения, упрощения социальных отношений, вызванных приспособлением к архаической и примитивной системе господства.
2. Конец советской интеллигенции: последствия для массовой «морали»
С распадом советской системы закончилось существование двусмысленной интеллигентской культуры 1960–1980-х годов с ее специфическим сервилизмом и сопротивлением государственному насилию; именно она была держателем нормы гуманности в советском обществе. Интеллигентская культура отличалась своеобразной двойственной структурой: большая часть ее представителей занималась обслуживанием власти (подготовкой кадров, оправданием власти и ее политики, цензурой, технологическим обеспечением массового управления и т. п.). Однако, претендуя на значимые социальные позиции, интеллигенция настаивала на признании уважения к себе и известной автономии как обладательнице специальных знаний и умений. Перспективы отстаивания своей автономности от властей связаны были не с ее собственными достоинствами (идеализмом, совестливостью, гуманностью, ценностями, которыми она якобы руководствовалась), а с утилитаризмом использования ее знаний и компетенций. Если для начальства смысл интеллигентского существования заключался в безоговорочном обслуживании режима, то «для себя», для внутренней консолидации и поддержания групповой идентичности интеллигенции в ходу были представления о ее миссии посредничества между властью и народом, соответственно, защите бедных, просвещении как тех, так и других, ограничении властного произвола и, напротив, консультировании номенклатуры для обеспечения эффективности управления и решения поставленных властью задач. Без защиты этого своего статуса и признания со стороны власти значимости знаний, культуры, собственный авторитет интеллигенции сводился к нулю, то есть вся ее роль ограничивалась лишь функцией исполнения указаний начальства. Дело не в том, что определенная часть интеллигенции искренне и бескорыстно боролась за свободу духа, слова и мысли; дело в том, что за возможностью признания этих ценностей стоял вполне определенный корпоративный и социальный интерес: только при условии утверждения этих ценностей и компетенций в обществе (и усвоении этой мысли даже советским начальством) желаемый высокий социальный статус, авторитетность и престиж (вместе со всякого рода привилегиями, материальными благами, премиями и наградными цацками) мог быть достижим хотя бы для части интеллигенции. Поэтому наряду с искренним холопством интеллигенции, в ней всегда присутствовал периферийный слой носителей высокой культуры, потребность в «учителях жизни», сознание необходимости быть «совестью нации», как называли подобных персонажей, правда, обычно после их смерти. Благодаря этой двойственности интеллигентской культуры в обществе удавалось сохранять некоторое подобие моральных координат реальности, которые после ее ухода подверглись стремительной эрозии.