С позиции привычно понимаемой реальности, сценарий можно было воспринять как издевательство. Герои поодиночке и хором говорят прописными истинами. «Ах, мама, как я влюблена!.. Какой красивый он и сильный!» Выходит человек на балкон и кричит: «Какое солнце! Какие облака!» И братья его дружно подхватывают: «Какие облака! Какое солнце!» Как это снять, чтоб не было нелепо?
Самым трудным было решиться, рискнуть, броситься головой в омут. По сути, каждая настоящая картина — эксперимент. Как и жизнь наша — от начала и до конца. Каждый день приносит какой-то новый опыт, и его не заменит ничто — он может быть только своим, собственным.
Читая «Романс о влюбленных», я вспоминал гениальный сценарий Довженко — «Поэму о море». В нем все сплавлено, перемешано, неразделимо — реально происходящее и нафантазированное, происходившее когда-то и то, что еще только может произойти. Здесь были предвосхищены многие открытия «8 1/2» Феллини. Но главное открытие Довженко — в людях. Его герои ногами стоят на земле, а головой упираются в небо.
То же и у Григорьева. Он брал лирический сюжет, а открывал за ним картину эпическую. Эпическую, то есть подразумевающую измерение истории. Сама любовная история вполне обыкновенна. Но дело не в ней, а в том, к а к сценарий говорил о любви. А смысл таков, что любовь животворяща. Мы живы до тех пор, пока несем в себе любовь. Или надежду на любовь. Иначе мы мертвы.
В окончательном варианте сценария образ строился не на том, что герой уходил в армию, а девушка, не дождавшись его, выходила замуж — это не ход, это штамп, общее место, — а на том, что сталкивались два мира: счастливый, праздничный, увиденный глазами влюбленного, и потерявший смысл, цвет, душу — мир без любви. Безоблачность первой части снималась скепсисом второй. Здесь автор и его герой прозревали. Когда жизнь била Сергея поддых с такой силой, что темнело в глазах, к нему возвращалась способность видеть вещи в их истинном свете. Он обнаруживал бездну пустоты вокруг себя и свое одиночество в мире, который вчера еще был для него единой семьей друзей и братьев.
Каждый из двух миров фильма был вполне завершенным, заведомо исключающим, отрицающим возможность другого. Я все-таки решил не реализованный в «Дворянском гнезде» принцип — разрушение базиса надстройкой, одного стиля другим — осуществить в «Романсе о влюбленных». В третьем акте люди перестали говорить стихами и пошла черно-белая жизнь.
Завершающую часть сценария «Романса о влюбленных», черно-белую, жизнь после смерти, которой в первоначальном варианте не было, мы с Леней Нехорошевым, главным редактором «Мосфильма», ездили дописывать к Григорьеву каждый день, как на работу...
Прекрасная у Жени была сцена, где встречались былые влюбленные — Сергей с женой, с детьми, Таня с мужем, с младенцем в колясочке. Просто так встретились, идут, разговаривают о жизни.
— Как дела?
— Нормально.
Все прошло, страсти остыли, жизнь идет своим чередом... Обыденность этого конца была страшной, безысходной. Но мне хотелось катарсиса, очищения, приходящего после пережитой боли, когда душа сквозь бетон, сквозь камни прорастает к новой жизни. И когда мы почувствовали, что нашли эту точку, где возникало просветление, чувство надежды, сценарий обрел ту форму, ту меру законченности, которая позволяла поверить, что смогу это снять.
Ставить Шекспира ни в кино, ни на сцене мне не приходилось, да и проект такой возникал лишь однажды, когда мы с Джоном Войтом подумывали о «Гамлете», но мысль, каким должен быть мир Шекспира, как воплотить всю его мощь, страсть, исступленность, со мной постоянно.
Только единожды на сцене я видел Шекспира, оставившего ощущение шедевра, совершенства, ни с чем не сравнимого наслаждения, — «Отелло» в «Олд Вик» с Лоренсом Оливье. Не было занавесов, декорации были очень скромны. Но какие актеры! По сцене ходил негр в белом бурнусе, раб пробудившейся Африки. Из разреза бурнуса — голая до бедер нога, на запястьях — звенящие браслеты, между ног, как признак мужского достоинства, болтался меч. Не венецианский мавр, облагороженный европейской цивилизацией, а дикарь с движениями пантеры.
Это был аристократ духа, обманутый белыми людьми и белой женщиной. Здесь напрашивались мысли о столкновении культур Востока и Запада, о расизме, о судьбах Европы и Африки. Каждое слово так отточено по форме, что пронзало, волосы вставали дыбом. Я был потрясен. Подобное же наслаждение от классики я испытал, слушая Баха в исполнении Глена Гульда. Баха прекрасно играют многие — Гульд играл волшебно. Два с половиной часа я провел в Большом зале консерватории очарованный, окаменевший и остолбеневший от этого чуда наполненности, от способности художника вдохнуть в музыку всего себя.
Не знаю, доведется ли когда-либо в жизни ставить Шекспира, но если это случится, мне кажется, я знаю, с какой стороны к нему подступаться. В любом случае, без ощущения Бога — самого ближайшего, ежесекундного его присутствия — и без настоящей эротики, глубокого чувственного начала делать его не стоит.