С натуры рисовалось плохо. На холоде мерзли краски и пальцы в перчатках. Перед лицом живой природы я терялся в хаосе обозримого, в нагромождении стволов и сучьев, зданий, крыш, фигур, планов. Потом, под кого писать? Под обобщенного Рериха или под конструктивного Сезанна?
В начале 1930-х годов в культуре советского общества сложился идеологический шаблон под названием «метод социалистического реализма», как боевой помощник партии и правительства, надолго засевших в резиденции русских царей. Был создан единый творческий колхоз для музыкантов, архитекторов, скульпторов, живописцев, графиков. Кремль заказывал произведения высокого оптимизма, радость свободного труда и бодрый пафос побед строителей коммунизма. Идолом художественного производства, эстафетой одного поколения к другому, стал русский натурализм преемственного ремесла. Советская школа искусства, поставленная на наследственное ремесло, не нуждалась в новаторском почине, потому что новатор вносит неразбериху в стройные ряды семейного производства, нарушает древние установления и представляет существенную опасность для общества. Вся советская школа — от кружков вечернего рисования до академий и институтов — изучала один шаблон изобразительного счастья — небрежный мазок, пестрая расцветка, приблизительный рисунок, театрализованная композиция, школа доходчивой, пролетарской эстетики.
Иное искусство, византийская мозаика, русская икона, фрески Феофана Грека и Дионисия, да и весь XVIII век с его мифологической сценографией, с иной лепкой фигур и иным источником света нежели «лампочка Ильича», секреты орнаментализма и конструкция книги оставались за пределами наших знаний.
Наша постоянная модель подражания уважаемый Илья Ефимович Репин тоже не умел рисовать. Ни он, ни Верещагин, ни Поленов, ни Серов не знали основ свободного творчества. Их изображения не что иное, как фотографические сколки, сделанные небрежным, ручным способом. Умел писать и рисовать Михаил Врубель, но его никогда не ценили.
Чтоб как-то приблизиться к неведомым знаниям прошлого, я просто копировал восхищавших меня «столпников» Феофана Грека, пытаясь наугад разобраться в мировоззрении и могучих приемах великого художника. Свои пробы я постоянно перемазывал, загружал с трудом раздобытый кусок холста или картона.
В зимние каникулы я нарисовал маслом картинку под названием «Ярославна» — позднее она попала в коллекцию Г. Д. Костакиса — на фоне мрачного пейзажа с лесом и речкой на первом плане, в правом углу композиции, стояла, склонившись, тощая, изломанного контура фигура женщины, с иконным лицом и тяжелыми, прикрытыми веками. Ее посмотрели друзья по кружку и сам Абба Максович предложил спрятать подальше и никому не показывать такого гнетущего пессимизма.
Благому совету я не внял и показал на зачетной выставке в феврале 1956 года с парой подобных, мрачных сочинений. Мне влепили двойку по композиции и пригрозили исключением.
Ангел бездны Абаддон.
Угроза была нешуточной.
Я закончу полный курс и буду, как Николай Вощинский, нет — выше, как Виктор Пузырьков, с твердой зарплатой по договору.
В Брянске, на родном Болоте я обнаружил значительные перемены.
Колода карт и шахматная доска постоянно лежали на столе. Мы сражались с братом в шахматы, обходя всех шахматистов поселка. Над картами колдовала мать. На ее плечах появилась черная шаль с красными букетами, на голове повязка в виде чалмы, а на пальцах перстни с фальшивыми камнями. Превращение портнихи в гадалку прошло для меня незамеченным. В смуглом лице матери появилось нечто цыганское и загадочное.
«А твоего желанного ждет дальняя дорога и казенный дом!»
Обездоленные вдовы и одинокие женщины ехали к ней издалека, прихватив с собой гостинцы для гадалки, то кулек конфет, то кусок сахару то фунт крупы, а уезжали с горящими от счастья глазами, довольные пророчеством брянской колдуньи.
Брат Шура привез из Казахстана кучу денег, грузовик зерна и жену, сметливую и черноглазую девицу по имени Нина Федоровна Григорович. Наши молодые покачивались и поскрипывали по ночам.
Я с печки ретировался на сеновал, где меня укусила приблудная гадюка. Пол-лета я лечился у местной знахарки «святой водой» и выжил. Из крокодила я снова превратился в здорового, восемнадцатилетнего парня, ростом метр семьдесят пять, постепенно набиравшего вес и мужество.
На семейном совете решили сломать русскую печь и сложить «голландку» с чугунной плитой на два чугунка. Самовар выбросили на задворки, вместо примуса включили электрическую плитку, на которой постоянно пищал чайник. Мой патефон с грудой битых грампластинок пылился в кладовке.