За окном торопился Нью-Йорк, но здесь, за гардинами, продолжалась жить частица Наленчева и Живкова. Все воссоздавало картину ушедших лет: выцветшие желтые стены, высокий потолок, деревянный пол, даже стиль комода и обивка кресел. Опытный режиссер не смог бы найти более подходящий интерьер для этой сцены, - подумал Герман. Он вдохнул запах свечных фитилей. Он опустился в кресло, а Тамара села на край кровати.
Герман сказал: "Ты, конечно, можешь не говорить мне об этом, но - если ты считала, что меня нет в живых, тогда ты наверняка - с другими..."
Он не мог продолжать. Его рубашка снова стала мокрой.
Тамара испытующе поглядела на него. "Ты хочешь знать? Всю правду?"
"Можешь не говорить. Но я был с тобой честен и заслуживаю..."
"У тебя был другой выбор? Тебе пришлось сказать правду. Я твоя законная жена, а это означает, что у тебя две жены. За такими вещами в Америке следят очень строго. Совершенно независимо от того, что делала я - тебе неплохо бы знать: любовь для меня - это не вид спорта".
"Я не говорил, что любовь - вид спорта".
"Ты превратив наш брак в карикатуру. Я пришла к тебе невинной девочкой и..."
"Перестань!"
"Все дело в том, что мы, как бы мы там ни страдали и как бы ни сомневались, проживем еще день или еще час - очень нуждались в любви. Мы нуждались в ней сильнее, чем в нормальные времена. Люди лежали в подвалах и на чердаках, голодные и вшивые, но они обнимались и целовались. Я никогда бы не подумала, что люди могут быть столь страстными в подобных обстоятельствах. Для тебя я была меньше, чем ничто, но мужчины пожирали меня взглядами! Господи, прости меня! Мои дети были убиты, а мужчины затевали со мной романы. Они предлагали мне кусок хлеба или немного жира или какое-нибудь послабление на работе. Не думай, что это были пустяки. Корка хлеба - это была мечта. Несколько картофелин - состояние. В лагерях торговля шла все время, в нескольких шагах от газовых камер заключали сделки. Весь обменный капитал уместился бы в одной туфле, вот как отчаянно люди старались спасти свою жизнь.
Симпатичные мужчины, моложе меня, мужья привлекательнейших женщин, бегали за мной и каких только чудес не обещали! Мне даже присниться не могло, что ты жив, но пускай бы я знала об этом - я все равно не обязана была хранить тебе верность! Наоборот, я хотела тебя забыть. Но хотеть и мочь - две разные вещи. Я должна любить мужчину, иначе секс мне отвратителен. Я всегда завидовала женщинам, для которых любовь - игра. Но в конце концов, а что она такое, как не игра? Но есть во мне что-то - проклятая кровь моих богобоязненных бабок - что препятствовало этому.
Я говорила себе, что я набитая дура, но если мужчина дотрагивался до меня, я начинала избегать его. Они называли меня лицемеркой. Мужики делались грубыми. Один очень уважаемый человек пытался меня изнасиловать. В придачу ко всем этим несчастьям мои подруги по лагерю в Джамбуле попытались устроить мой брак. Все твердили одно и то же: "Ты молода, тебе надо замуж". Но это ты нашел себе другую, а не я. Одно я знаю точно, милосердного Бога, в которого мы верили - не существует".
"Значит, у тебя никого не было?"
"Мне кажется, ты разочарован. Нет, у меня никого не было, и я больше никого не хочу. Перед душами моих детей я хочу предстать чистой".
"Мне кажется, ты сказала - Бога не существует".
"Если Бог мог смотреть на весь этот ужас и ничего не предпринял, то Он - не Бог. Я говорила с верующими евреями, даже с раввинами. В нашем лагере был молодой человек - он был раввином в Старом Жикове. Он был очень набожный - таких, как он, больше не бывает. Ему приходилось работать в лесу, хотя он был слишком слаб для этого. Большевики знали, что его труд не принесет им никакой пользы, но мучить раввина считалось у них добрым делом. Однажды в субботу он не захотел брать свою пайку хлеба, потому что закон запрещает носить что-либо в этот день. Его мать, жена старого раввина, была святая. Только Бог на небесах знает, как она утешала людей и отдавала им последнее. Условия в лагере были такие, что она ослепла. Но она знала назубок все молитвы и твердила их до последней минуты.
Однажды я спросила ее сына: "Как Бог допустил такую трагедию?" Его ответ состоял из всевозможных уверток. "Неисповедимы пути Господни" и так далее. Я не стал спорить с ним, но во мне поднялось раздражение. Я рассказала ему о наших детях, и он побелел как полотно и смотрел на меня пристыженный - как будто сам был виноват в этом. В конце концов он сказал: "Я заклинаю вас, не продолжайте".
"Да, да".
"Ты ни разу не спросил о детях".
Герман помолчал мгновенье. "О чем тут спрашивать?"