Снова зазвонил телефон. Ядвига вышла из кухни, держа утюг в одной руке и кастрюлю с водой в другой.
"Почему ты не подходишь к телефону?"
"Я больше никогда не буду в праздничные дни подходить к телефону. А если ты хочешь быть еврейкой, больше никогда не гладь в день Шмини Азерес".
"Но это ты пишешь по субботам, не я".
"Я больше не буду писать по субботам. Если мы не хотим быть такими, как нацисты. — мы должны быть евреями".
"Ты дойдешь сегодня со мной на куфот?"
"Говори хакафот
[7], а не куфот. Да, я дойду с тобой. Если ты хочешь быть еврейкой, ты должна совершить ритуальные омовения"."Когда я стану еврейкой?"
"Я поговорю с рабби. Я научу тебя, как произносить молитвы".
"У нас будет ребенок?"
"Если есть на то воля Божья, то будет".
Ядвига покраснела. Она была вне себя от радости.
"Что мне сделать с утюгом?"
"Отложи его до конца праздничных дней".
Ядвига постояла еще немного, потом пошла в кухню. Герман потрогал подбородок. Он не брился, у него росла борода. Он решил, что больше не будет работать для рабби, потому что эта работа — обман. Он подыщет себе место учителя иди что-нибудь в этом роде. Он разведется с Тамарой. Он будет делать то, что делали до него сотни поколений евреев. Раскаяние? Маша никогда не раскается. Она современная женщина до мозга костей, с тщеславием и всеми заблуждениями современной женщины.
Самое умное было бы — покинуть Нью-Йорк и начать заново в каком-нибудь отдаленном штате. Иначе он все время будет стремиться к Маше. Одна мысль о ней возбуждала его. Беспрерывные звонки телефона говорили ему, какие мучения она испытывала, как она желала его, как была связана с ним. Он читал замечания Раши к Талмуду. Он не мог помешать тому, что ее язвительные слова проникали в него — ее колкие замечания, ее презрение к тем, кто хотел ее и бегал за ней, как кобель за сучкой в период течки. Она, без сомнения, найдет, как объяснить свое поведение. Она была способна объявить свинью кошерной пищей тут же создать основательную теорию, доказывающую это.
Он сидел над Гемарой и пялился на буквы и слова. В этих книгах он был дома, Его родители склонялись над этими страницами, его деды и бабки, все его предки. Эти слова никогда не имели адекватного перевода, их можно было только интерпретировать. Даже фраза за "женщина здесь ради своей красоты" имела в контексте глубокое религиозное значение. В этом месте он думал о школе, о женской части синагоги, о покаянных молитвах, о плаче по мученикам, о жизнях, пожертвованных во имя Божье — но не о косметике и фривольных развлечениях.
Возможно ли объяснить это постороннему? Еврей брал слова с рыночной площади, из мастерской, из спальни и освящал их. В Гемаре у слов "вор" и "разбойник" иные оттенки, они вызывают иные ассоциации, чем в польском и английском. Грешники в Гемаре воруют и обманывают только для того, чтобы евреи могли извлечь из этого урок — чтобы Раши мог написать свой комментарий, чтобы Тозафот мог создать свой великолепный комментарий к комментарию Раши; чтобы ученые раввины вроде реба Самуэла Идлиша, реба Меира Люблинского и реба Шломо Дурие продолжали искать ясные ответы и чтобы они могли почувствовать новые тонкости и осознать новые взгляды. Даже язычники, упоминавшиеся в Гемаре, молились своим богам лишь затем, чтобы талмудический трактат мог поведать об опасностях языческих богослужений.
Телефон снова зазвонил, и Герману показалось, что сквозь звон он слышит машин голос: "Выслушай но крайней мере, что я хочу сказать тебе!" По всем законам судопроизводства обе стороны имеют право высказаться. Герман знал, что снова нарушает свое слово — но не смог удержаться от того, чтобы встать и поднять трубку.
"Алло".
На другое конце провода было тихо. Маша не могла выговорить ни слова.
"Кто это?", — спросил Герман.
Никто не ответил.
"Ты шлюха!"
Герман услышал шорох быстрого вздоха.
"Ты жив еще??", — спросила Маша.
"Да, я еще жив".
Снова долго было тихо.
"Что случилось?"
"Случилось то, что я понял, что ты дрянь". Герман кричал. Слова рвались из него.
"Ты рехнулся!", — возразила Маша.
"Я проклинаю день, когда встретил тебя! Отродье!"
"Боже мой! Что я сделала?"
"Ты заплатила за развод проституцией!"
Герману казалось, что голос, кричавший это, был не его голос. Так ревел его отец, когда обличал неверующего еврея: гой, дьявол, отщепенец! Это был древний еврейский вопль — вопль против тех, кто нарушил заповеди. Маша начала кашлять. Казалось, она задыхается.
"Кто рассказал тебе это? Леон?"
Герман обещал Леону Тортшинеру не называть его имени. Все-таки он запретил себе лгать. Он молчал.
"Он злобный черт и…"
"Может быть, он и злобный, но он сказал правду".
"Он потребовал этого от меня, но я плюнула ему в лицо. Вот правда! Если я лгу, то пускай завтра утром я больше не проснусь и пускай я покоя не найду в гробу. Сведи нас лицом к лицу, и если он отважится повторить эту подлую ложь, я убью его и себя тоже. О, Господи!"