Однажды утром я проснулся от сна, такого неприятного и такого реального, что я какое-то время сомневался, сон ли это или действительность, и такого ужасного, что я не осмеливался поверить, что это всего лишь сон. Он так меня потряс, что я принялся его записывать как можно быстрее, записывать все, что мог припомнить. Но тут зазвонил телефон. Я ответил; и знаете, в ту же минуту я совершенно все забыл! Ничего не мог вспомнить! Пока не посмотрел на свои записи. И тут же все вновь встало передо мной.
Ну, когда через день-два я увиделся с Зигфридом, я опять все забыл! Как будто ничего не было. Но я сберег листок бумаги и прочел его Зигфриду. Это один из тех случаев, когда, как мне кажется, Зигфрид доволен собой, да и мной тоже. Он целый час возится с этим сном. Находит символы и значения в каждом эпизоде. Не помню, что там было, помню только, что мне было совсем не весело.
Кстати, знаете, что самое забавное? Я выбросил листок, уходя от Зигфрида, и теперь ради спасения своей жизни не смог бы сказать вам, о чем был тот сон.
— Я вижу, вы не хотите говорить о снах, — говорит Зигфрид. — Хотите поговорить о чем-нибудь конкретном?
— Нет.
Он не отвечает сразу, я знаю, он ждет, чтобы я что-нибудь сказал. Поэтому я говорю: «Можно задать тебе вопрос, Зигфрид?»
— Как всегда. Роб. — Иногда мне кажется, он пытается улыбнуться. Я имею в виду — улыбнуться по-настоящему. Так во всяком случае звучит его голос.
— Ну, я бы хотел знать, что ты делаешь со всем, что я тебе рассказываю.
|
— Я не совсем уверен, что понял ваш вопрос, Робби. Если вы спрашиваете о программе сохранения информации, ответ сугубо технический.
— Нет, я не это имел в виду. — Я колеблюсь, стараясь точнее сформулировать вопрос и в то же время удивляясь, почему задаю его. Думаю, это все связано с Сильвией, бывшей католичкой. Я завидовал ей, говорил, что глупо с ее стороны оставлять церковь, особенно исповеди. Внутренность моей головы усеяна сомнениями и страхами, от которых я не могу избавиться. Мне хотелось бы излить их исповеднику. Я так и вижу, как выплескиваю это все священнику, принимающему исповедь, а тот в свою очередь епископу (точно не знаю; в сущности я мало знаю о церкви), и все это доходит до папы, у которого есть специальный бак для боли, страданий и вины со всей земли: а уж оттуда уходит непосредственно к Богу. (В том случае, если Бог существует, или, по крайней мере, существует адрес «Бог», куда можно направлять весь этот вздор).
Дело в том, что нечто подобное я вижу и в психотерапии: местные накопители сливаются в окружные отстойники, оттуда дальше — пока не попадают к психиатрам из плоти и крови, если вы понимаете, что я хочу сказать. Если бы Зигфрид был живой личностью, он не выдержал бы всех страданий, которые изливаются в него. Прежде всего у него возникли бы собственные проблемы. И мои, потому что именно так я от них избавляюсь — передаю их ему. И проблемы других пациентов, которые разделяют со мной его горячий матрац. И он вынужден был бы изливать все это другому человеку, а тот другому, все выше и выше, пока не пришли бы... к чему? Может, к духу Зигмунда Фрейда?
Но Зигфрид не реальный человек. Он машина. Он не может испытывать боль. Так куда же уходит вся эта боль и грязь?
Я пытаюсь объяснить это ему, заканчивая так: «Разве ты не понимаешь, Зигфрид? Если я отдаю свою боль тебе, а ты передаешь ее еще кому-то, то ведь где-то это должно кончиться. Мне не кажется, что она превращается во что-то типа магнитных пузырей и поднимается туда, где ее никто никогда не чувствует».
— Не думаю, чтобы было полезно обсуждать с вами природу боли, Роб.
— А полезно ли обсуждать, реален ты или нет? Он почти вздыхает. «Боб, — говорит он, — Не думаю также, что полезно обсуждать с вами природу реальности. Я знаю, что я машина. И вы знаете, что я машина. Какова цель нашей встречи здесь? Мы здесь, чтобы помочь мне?»
— Иногда я сомневаюсь, — отвечаю я сердито.