Ковент-Гарден в субботу вечером совсем иной, чем на рассвете, – впрочем, вечером здесь не менее людно и, конечно, не менее шумно, но там, где двадцать часов назад повозки с товарами выстраивались в шеренгу у края тротуара, там сейчас элегантно катили фаэтоны, запряженные пони, тщательно подобранными под пару, – это аристократия Вест-Энда выехала из своих домов на Джермин-стрит и Сент-Джеймс, чтобы посетить театр. Угрюмые оборванцы остервенело подметали тротуар. Каждый ревниво оберегал отвоеванный с боем участок тротуара впереди каждой идущей пешком леди или джентльмена, вид которых позволял надеяться на чаевые. Вот и дорический портик Театра Ковент-Гарден, заново отстроенного только в прошлом году, после того как он сгорел до основания в 1808-м, – какая великолепная архитектура, и сколь много она выигрывает от яркого света фонарей и золотистого мерцания люстр внутри... О, эти люстры – просто чудо, они сверкают ярче, чем солнце!
Если метельщики хотя бы ждали разрешения услужить за тот пенс и шиллинг, которые они получали, то просто попрошайки нагло приставали к прохожим. Впрочем, один несчастный оборванец, похожий на туберкулезника в последней стадии, избрал другую тактику и весьма преуспел. Он никогда не приставал к прохожим, выпрашивая милостыню, но только с покорностью человека, дошедшего до предела отчаяния, сосредоточенно глодал заплесневелую корку хлеба, слоняясь туда-сюда по площади. И если пораженная порывом жалости леди побуждала сопровождающих спросить эту несчастную заблудшую душу, что причиняет ему страдания, изгой с запавшими глазами только касался рта и уха и что-то невнятно мычал, со всей возможной очевидностью давая понять сердобольной леди, имевшей неосторожность остановиться, что он не может ни слышать, ни говорить. А затем отстраненно вгрызался в заплесневелую корку.
Его состояние казалось вполне подлинным, всегда производило должное впечатление и что самое главное – говорило само за себя и не требовало никаких разъяснений. Он собирал так много монеток (иногда ему давали даже кроны, а один раз – беспрецедентный случай – золотой соверен), что вынужден был вытряхивать содержимое карманов в суму Марко каждые десять или двадцать минут.
– А, Немой Том, – ласково приветствовал его Марко, когда Дойль в очередной раз тайком проскользнул в переулок, где тот поджидал. Марко вытащил свой мешок, и Дойль набрал полные пригоршни мелочи из карманов и высыпал в мешок. – Неплохо, мой мальчик! А теперь слушай – я буду двигаться по этому переулку к Бедфорт-стрит и останусь там еще полчаса. Улавливаешь?
Дойль кивнул.
– Что ж, хорошо работаешь. Продолжай в том же духе. Да, и не забывай иногда кашлять. У тебя это потрясающе выходит, как настоящий чахоточный.
Дойль опять кивнул, подмигнул и двинулся назад из переулка на улицу.
Это был шестой день нищенствования, и он все еще поражался тому, насколько хорошо у него все получается. Дойль даже пришел к мысли вставать на рассвете и проходить пешком дюжину миль в день – например, можно гулять по берегу реки западнее Лондонского моста – для аппетита, ведь для того, чтобы съедать такой обед, каким кормят в доме Копенгагенского Джека на Пай-стрит, надо иметь хороший аппетит. Капитан не имел возражений, если его нищие останавливались по случаю в пабах пропустить пинту-другую, или норовили вздремнуть на безлюдных мостиках между крышами, или забиться где-нибудь среди угольных барок на берегу у Блэкфрайерского моста.
Это Джеки придумал нарисовать Дойлю черные круги под глазами, он же заставил его обмотаться белой тряпкой, как будто у него болят зубы, костюм чахоточного дополняла черная шапка и красный шарф вокруг шеи – все это для того, чтобы лицо казалось смертельно бледным, и последний штрих – немного красной краски – обвести глаза, теперь глаза кажутся воспаленными и больными.
– Надо сделать так, чтобы ты выглядел полной развалиной, – сказал Джеки, когда мазал какой-то гадостью вокруг глаз, – и если Хорребин случайно тебя увидит, будем надеяться, что он при всем желании не сможет тебя узнать.
Дойль не мог разгадать, кто такой Джеки. Он не мог не заметить, что мальчик иногда выглядит женоподобным, слишком изнеженным в некоторых ситуациях и в выборе слов. Джеки слишком явно не интересовался молодыми особами, но в среду после обеда, когда расфуфыренный красавчик из числа Гнилых Джентльменов в шутку зажал Джеки в углу, называя его при этом своей маленькой горячей булочкой, и потянулся поцеловать его, Джеки ответил не просто твердым отказом, но выразил столь явное отвращение, как будто считал подобного сорта заигрывания неприемлемыми и просто гнусными. И Дойль не мог понять, почему юноша с таким умом, как у Джеки, выбрал нищенствование как средство зарабатывания на жизнь, даже под таким относительно приятным управлением Копенгагенского Джека.