Эпоха, когда люди всех наций жили бок о бок в городах Леванта и наречия их смешивались между собой… принадлежит ли она целиком прошлому? Или же является предтечей будущего? Те, кто по-прежнему лелеют эту мечту… ретрограды они или провидцы? Я не сумел бы дать ответ. Но именно в это верил мой отец. В мир цвета сепии, где турок и армянин еще могли быть братьями.
Если бы ему вернули этот мир в первозданном состоянии, он стал бы молить небо о том, чтобы больше ничего не менялось, — но, зная, что это невозможно, он на протяжении всей жизни вел бесконечную вельможную фронду. Он уже не хотел, чтобы мир беспрепятственно катился по накатанным рельсам, и его приводило в восторг все, что может вызвать, если смею так выразиться, крушение: ниспровергающее авторитеты искусство, разрушительные мятежи, неслыханные открытия, эксцентричные выходки — и даже безумие.
Правда, самые революционные его идеи иногда мирно соседствовали с наследственными предубеждениями аристократа.
Скажем — и это далеко не единственный пример, — он так и не позволил своим детям ходить в школу. Он желал, чтобы мы двигались по проложенной им колее: воспитатель, домашние учителя. Если кто-нибудь говорил ему, что это плохо согласуется с его передовыми воззрениями, он яростно защищался. Утверждая, что человек рождается мятежным, а школа стремится превратить его в существо покорное, сделать ручным и послушным. Будущие революционные вожди не должны следовать подобным путем! Они не могут позволить себе раствориться в бесформенном стаде!
Для своих детей он желал таких преподавателей, каких не приняла бы ни одна школа. Подлинными учителями, говорил он, являются лишь те, кто дает возможность познать разные истины.
Мне кажется, отец стремился воссоздать таким образом лучшие мгновения своей юности. То согласие сердца и ума, которое объединяло его с Нубаром и другими членами Фотографического кружка. Он хотел бы вновь обрести это согласие и передать его нам. В какой-то мере ему это удалось: приход учителей каждое утро не был для меня мучительным испытанием, я и сейчас помню некоторые споры, доверительные разговоры с ними, — быть может, с тем или иным из них возникало иногда нечто похожее на согласие… Но на этом кончается сходство между двумя домами Кетабдара — в Адане и близ Бейрута. Если первый из них жил вне мира, отгородившись решеткой и распахивая ворота лишь для горстки непримиримых, то второй, напротив, походил на пчелиный улей в солнечных лучах. Открытая гостиная, открытые объятия, открытый как для случайных гостей, так и для завсегдатаев стол: непризнанные художники и молодые поэтессы, заезжие египетские писатели, востоковеды всех мастей — нескончаемые гудение и суета…
Для такого ребенка, как я, это могло бы стать постоянным праздником. Но это было скорее мучение, я бы даже сказал — бедствие! С рассвета до поздней ночи у нас всегда толпился народ. Порой встречались удивительные, забавные или высокообразованные люди, но чаще всего это были мелкие прихлебатели, нудные типы и чуть ли не мошенники, привлеченные богатством отца, его неумеренной страстью к любым новшествам и полной неспособностью к здравой оценке…
Радости детства я обретал в других местах. Во время моих редких — слишком редких — вылазок подальше от семейного гнезда.
Лучшие воспоминания, оставшиеся у меня от того времени? Три года подряд я уезжал на летние каникулы вместе с дедушкой и бабушкой по материнской линии в деревню, находившуюся высоко в горах, недалеко от того колдовского места, которое местные жители называют Канат-Бакиш, хотя на самом деле это Канал Вакха. Каждый день, едва проснувшись, мы поднимались с дедом на вершину. Беря с собой только посохи и немного пищи, чтобы утолить голод, — фрукты, лепешки.
За два часа мы добирались до пастушьей хижины, построенной, как говорили, еще римлянами, хотя в ней не было никакого античного величия — просто домик из нетесаных камней, с такой низкой дверью, что даже мне, десятилетнему, приходилось нагибаться, чтобы войти. Внутри был стул на разболтанных ножках, со вспоротой обивкой. И запах коз. Однако для меня это был королевский дворец. Добравшись до него, я сразу же устраивался на стуле, а дед садился снаружи, на высоком камне, опираясь двумя руками о свою палку. Он не мешал мне предаваться мечтам. Боже мой, как они меня пьянили — я парил в облаках, воображал себя владыкой мира, нутром своим ощущал все жаркие наслаждения Вселенной.
Когда же лето заканчивалось и я спускался на землю, счастье мое оставалось там, наверху, в этой хижине. В нашем просторном доме я каждый вечер ложился спать под вышитыми одеялами, и меня окружали ковры, сабли ручной работы, османские кувшины — но мечтал я только об этом пастушьем домишке. Впрочем, даже и сейчас, на склоне жизни, если случается мне вновь найти во сне край моего детства, то появляется передо мной эта хижина.