Читаем "Врата сокровищницы своей отворяю..." полностью

«Предки мои по отцовской линии были крепостные крестьяне польских панов Хвастуновских и жили в деревне Жебраковка Брудянишской волости Свентянского уезда Виленской губернии. Прадеда моего пан Хвастуновский часто порол за дерзость. Прадед был человек упрямый, дерзить не переставал. Наконец, назло пану, повесился в лесу на горькой осине, когда был еще молод летами.

Прабабушка моя...»

Крестьянская родословная в произведении, написан­ном крестьянским сыном...

Великая литература писателей-дворян имела то преимущество, что писатель с детских лет жил в семей­ном климате истории (так мы это назовем). Семейные воспоминания об отце, деде, прадеде, прабабушке в доме яснополянского мальчика Левы Толстого — это были повествования также и о Петре Первом, о европейских походах против Наполеона, о Бородино и т.д.

В литературе писателей-разночинцев (и у выходцев из крестьян — как М. Горецкий) уже не было такого «семейного» восприятия истории государства, народа. Да и семейная память их, «родословная» была значи­тельно короче.

А если и была их «семейная память» связана с собы­тиями общегосударственного или общенародного мас­штаба, то чаще всего — с военной голодухой, расправа­ми помещиков и царских войск с народными или нацио­нально-освободительными выступлениями и т.д.

И это были не столько «семейные» легенды, истории, сколько память целой деревни или местности.

Разница между семейной памятью «дворянских гнезд» и разночинной, крестьянской исторической па­мятью заметна, конечно. Но делать ударение на эту разницу как на нечто принципиальное, что определяет литературное направление, характер народности писа­теля, было бы поспешно и ошибочно. Не кто иной, как дворянин Пушкин «привел» в большую литературу память народную о Пугачеве и о пугачевском восстании.

И именно Толстой мысль и память народную об Отечественной войне 1812 г. высказал с наибольшей силой и полнотой.

Мы имеем в виду совсем другое, подчеркиваем, дру­гое: необходимость и плодотворность «семейной» (дере­венской, целой местности) памяти, связанной с истори­ческими глубинами жизни, не только для литературы дворянских писателей, но и вообще для литературы. И для такой «крестьянской», какой вначале была белорусская литература,— тоже.

М. Горецкий к мысли писать хронику жизни одной деревни сквозь десятилетия («Комаровскую хронику») пришел именно потому, что издавна уважал, видел в простом люде творца самой истории, «субъект исто­рии». Для М. Горецкого «простые люди» и история — неотделимы, особенно в «забытом крае», где и память историческая сохраняется преимущественно в фолькло­ре да в легендах, часто местных.

С таких вот местных историй («таинственных») писа­тель и начинал — в ранних рассказах. С поэтизации народных преданий, легенд начинал.

Но уже в «Тихом течении» местная «история» (асмоловский «святой» и пр.) дается с чувством горькой иронии. Это вроде бы даже пародирование — нечто подобное пушкинской «Истории села Горюхина».

Что, опять влияние? Нет, опять перекресток путей-дорог на очень просторной, но и тесной, обжитой в отдельных местах планете — на литературной.

Так вот вернемся к истории жителей деревни Жебраковки — к исторической судьбе беспокойных предков Матея Мышки.

«Прабабушка моя, тоже совсем молодая, ослепла — то ли от слез, то ли от трахомы. И нищенствовала. Водил ее на веревочке маленький сын, единственное дитятко — это мой дедушка Антось Мышка».

Случилось так, что этот нищенствующий Мышка неожиданно получил образование. Заспорили однажды местные «интеллигенты» — учитель брудянишский с брудянишским волостным писарем Довбешкой на вед­ро виленского пива. Один — что мужика можно на­учить грамоте, если очень постараться, второй — что «легче корову научить танцевать мазурку». Через полгода собрали «комиссию — из людей, жаждущие выпить».

«Вызвали дедушку. Усадили за стол посреди класса. И дали задание ему писать прошение в волость о при­бавке ему жалования. Времени выделили час. Когда же дедушка минут через двадцать, не очень попотев, напи­сал и написанное показал, фельдшер Глистник, рас­чувствовавшись, поцеловал его, дьяк Райский пораженный перекрестился, а помощник писаря согнулся, загля­нул под стол, нет ли там какого фокуса».

Однако не был бы он Мышкой, тот Антось — на все у них своя мера и свой темперамент, нрав!

Думал он, думал — ничего лучше не придумал, как начать судиться «с сельским обществом деревни Жебраковки за свой надел». А суд на те времена длился «не сказать, чтобы долго: лет так приблизительно восемь...».

Все спустил, размотал: имущество, какое нажил, нервы свои мужицкие. И наконец однажды крикнул вслед карете пана Хвастуновского:

«— А, гнилозадый! Палаческий сын!»

Это — сыну того Хвастуновского, который прежнего Мышку в петлю «подсадил» и о котором говорили, что он «с юности болел сифилисом».

«Пан Хвастуновский обернулся было, но ему будто заложило уши... Ехал и проехал. Брань людей низшего звания у господ на вороту не виснет. Они ее не слышат. Лишь потом она отзовется на ком следует».

Перейти на страницу:

Похожие книги

Мсье Гурджиев
Мсье Гурджиев

Настоящее иссследование посвящено загадочной личности Г.И.Гурджиева, признанного «учителем жизни» XX века. Его мощную фигуру трудно не заметить на фоне европейской и американской духовной жизни. Влияние его поистине парадоксальных и неожиданных идей сохраняется до наших дней, а споры о том, к какому духовному направлению он принадлежал, не только теоретические: многие духовные школы хотели бы причислить его к своим учителям.Луи Повель, посещавший занятия в одной из «групп» Гурджиева, в своем увлекательном, богато документированном разнообразными источниками исследовании делает попытку раскрыть тайну нашего знаменитого соотечественника, его влияния на духовную жизнь, политику и идеологию.

Луи Повель

Биографии и Мемуары / Документальная литература / Самосовершенствование / Эзотерика / Документальное