«Умер Михалка Томашович Воевода, учитель,— умер внезапно и жалостно... Он первый из крестьян во всем округе, возможно, в целой волости, такое образование получил. Трудно ему жилось, пока учился. Отец скупился и мало денег давал. В Телепеничах стоял на квартире у евреев, сам себе есть варил — из своих продуктов, которые отец привозил. После в Полоцк за двести километров на конях нужно было ездить.
А парень он был очень хороший. Приезжая из семинарии, не гулял, как поповичи и дьячковичи. Они гуляли, трудиться стеснялись, а он и книжки читал, и пахал, бороновал, сено косил. В их двор трудно воду носить, высоко в гору, так он и воду носил, чтобы мать не носила. А если она пойдет, он подбежит и поднесет.
И в ступе толок, чтобы матери помочь... На скрипке красиво играл. Ведь их в семинарии учили. Не любил он своего прозвища — «Воевода»... «Какой воевода? над кем воевода? » И сильно хотел переменить на «Колосов » или «Колосков», потому что колосок — это красиво и о крестьянском труде напоминает... В конце лета поехал он в Хотимск, куда его назначили учителем. И заболел там скоротечным туберкулезом. Туберкулез был кишечный, на кишках. Привезли его, умирал дома. Говорил: «Как черная туча набежала — и убило меня... Раньше я и ел хуже и в худой одежде ходил, не то что сейчас, и умираю...» Перед смертью просил: «Съездите в Телепеничи, купите ситец такой, чтобы сам был черным, а на нем цветочки белые, и обейте гроб внутри и сверху». И купили, и он еще посмотрел... Мать после его смерти всего лишь шесть лет и пожила. Плакала сильно по нем, жалела. И отец, Томаш, тогда еще больше окаменел».
Комаровка к смертям привыкла: умирали крестьяне «просто». Кстати, так же как и рождались: между прочими занятиями, заботами. Как бы на самом деле «между прочим».
«Утром, в субботу, Ганна проснулась, не знала, как рожают. Заболела голова и живот, начало рвать. Спрашивает у Алены: «Уж не рожать ли мне время пришло?» — «Нет... когда рожать, тогда губы синеют, а зубки чернеют. А у тебя и губки красненькие, и зубки беленькие. Значит, еще рано». Одела Ганна свиту серую и платок черненький повязала на голову, чтобы не запылиться, и взялась овес толочь на овсянку. Толкла-толкла, болит... Пест бросила — и в хлев... В хате печь топилась, а она в хлеве возилась... И стояла и ходила... А дите выкатилось, оборвалось и лежит на навозе... Смотрит она, не знает, что делать. Стояла-стояла, никто из хаты не идет. Присела возле него. Руками боялась брать, потому что скользкое. Подол разостлала и закатила его на свиту. Оно не кугакает, смотрит... Принесла в хату. Алена и Параска Микитиха удивляются: «А-я-я! Что это ты?!» Удивлялись, что скоро родилось».
Не такое уж событие для комаровцев еще одно дите, потому что вокруг все время что-то родится: на поле, в лесу, в сарае. Женщина комаровская беременная не оставляла обычного занятия, до последней минуты и не показывала, что приходит время еще и потому, что существовала на этот счет «примета»...
«А Гашке плохо. Но с Ганной в баню пошла, чтобы бабы не подумали, что рожать уже пора (тогда плохо роженице, когда знают и думают). Возле полка Ганна веником ее немного похвостала. Пришли из бани. Картежника с печи согнали. Гашка легла. А ночью Роман скорее за Курилихой. Оксанка светила. Пока выходил,— родилось. Ганна выскочила: «Роман, иди назад! Иди!» Он назад через порог, бух — и свалился в испуге. Но все хорошо. Отрезали хлеба, пошел за Курилихой».
Самая большая, ужасная плата Комаровки за ее естественное стремление к большому разгону в жизни, к свету, к новому, более широкому счастью — гибель Маринки. Это — эмоциональная вершина «Комаровской хроники».
«Материк» оседает, а за счет этого где-то вырастают другие «острова» и «материки», другие социальные слои и формы. Растут города, вырастают новые социальные группы населения, изменяется социальная и духовная атмосфера самой деревенской жизни.
Автор «Комаровской хроники» понимает и закономерность и необходимость такого процесса: М. Горецкий, возможно, как никто иной, радуется, что в деревне белорусской появилась и растет своя интеллигенция, что жизнь крестьянина и особенно женщины становится не такой каторжной, беспросветной.