Вокруг гробиков много цветов и детей, тут же причитает бабушка. Рядом с ней еще несколько стариков и старух, а на моей стороне веранды лицом друг к другу стоят кружком молодые и поют. Как я ни взбудоражена, мне приходит в голову, что при другом расположении певцов голоса звучали бы лучше, но песня льется все с той же легкостью, недостижимой, когда поют не для себя, а для других. Я принимаю к сведению этот необычный концертный прием и даже успеваю подумать, что директор сумеет использовать его в школе.
Конечно, я не забуду, как Вайвини свешивается из окна, и не раз вспомню, как две коричневые девушки несут на руках маленькие белые ящики, возглавляя убогую похоронную процессию, по дороге из па на кладбище, которого так боится Раухия. Я не раз вспомню безутешных плакальщиц Твинни, самих младенцев, утопающих в цветах, и негромкие причитания бабушки. Я вспомню доброту и нежность.
И я вспоминаю: на следующее утро я приношу свои воспоминания с кладбища к пианино и, подбирая музыку для летнего танца, перехожу от Шуберта к ля-минорному Брамсу. Это эпитафия моему сыну, моя личная эпитафия, и никому на свете нет до нее дела. Но, подняв глаза, я обнаруживаю, что кому-то есть до нее дело. Твинни сочиняет танец, безыскусственный, неповторимый танец скорби: ее руки раскачиваются над головой и плавно опускаются к ногам, как гибкие ветви дерева, уступающие порывам зимнего ветра. Другая Твинни встает и повторяет ее движения, к ним присоединяются Ронго и Матаверо; Хине стягивает с себя майку и накидывает ее как мантию, и моя эпитафия перестает быть моей, она принадлежит им всем.
«Я видела, – пишет Вайвини и прилежно справляется о правописании каждого слова, –
мисс Воронтозов
на
кладбище. Они зарыли
деток
туда».
Вечером в Селахе я с испугом отрываю взгляд от стола. В дверях стоит Поль, он пьян.
– Посмотрите, что я вам принес!
Что-то случилось. Острые когти впиваются в мои внутренности.
– Французский вермут, – говорит он и делает шаг вперед. – Притом вполне хороший.
Поль не был сегодня в школе.
– Правда?
– Хороший, но не очень. – Он обходит стол и останавливается напротив меня. – Вот если бы я мог уговорить вас пойти в «Виноградник» и попробовать их рейнвейн!
– Принесите его сюда.
Что-то нарушило его душевное равновесие. Неужели я снова должна бродить с ним по мрачным подземельям?.. Неужели снова начинается эта жуткая игра?..
– Рейнвейн нельзя принести. Его не продают. Нужно пойти туда и попробовать.
– Вы же меня не приглашаете.
Что еще я могу отдать ему? Себя самое... Неужели настал мой час? Неужели это и впрямь «такая беда, что не уйти от нее никуда»? Я уверена, что он пришел искать утешения в религии: в своей «вере в другое существо». Мой взгляд устремлен на краски.
– Я... – Он наклоняется над столом, трясет его и портит темно-синий овал. – Я был бы счастлив пойти с вами!
Я смотрю на него. После вечера в «Винограднике» его лицо пылает, набрякшие веки слегка дрожат, щека подергивается от избытка чувств, но безупречная линия бровей и восхитительный подбородок искупают все. Он наклоняется еще ниже и упорно заглядывает мне в глаза.
– Я говорю с вами как юный возлюбленный, – шепчет он.
Когти продолжают терзать мои внутренности, и я еще не пришла в себя после похорон близнецов сегодня утром. Я глупею от его красоты, от его любви, я измучена упорными многомесячными попытками убить в себе женщину. И внезапно наступает катастрофа: я сдаюсь. Скажи он сейчас: «Будь моей женой!», и я встану и отвечу: «Да».
Но он, качаясь, добирается до старого кресла.
– Хотите сигарету?
«Хотите сигарету». А не «Будь моей женой». Кисть вновь приходит в движение. Рисование прекрасно гармонирует с безумием. Я подготавливаю яркий фон для следующей иллюстрации, а он сидит, не спуская с меня глаз, и курит. Но ему, конечно, не сидится; он снова поднимается – как обычно, стоит на миг перестать обращать на него внимание, – обходит стол, опираясь на край кончиками пальцев, и снова оказывается передо мной.
– Бальзак, – говорит он, – в одном из своих романов рассказывает о старой деве, кузине Бетте, примерно вашего возраста. В парижских трущобах она случайно встретила молодого польского графа. Она привела его к себе. Она сделала его своим любовником, она избавила его от дурных привычек, она заботилась о нем, кормила его, одевала и... ну, скажем, руководила им. А он создавал один шедевр за другим.
Поль достает из кармана пиджака стаканчик, наполняет его у меня на глазах и с нарочитой торжественностью поднимает руку.