В эти октябрьские дни, в хорошо мне знакомом доме № 10 на Адмиралтейской набережной, в бывшей квартире моего тестя, теперь занятой А. Г. Хрущевым (это была квартира управляющего дворянским банком), ежедневно, в шестом часу, собирались министры к.-д. (Коновалов, Кишкин, Карташов, примыкающий Третьяков), вместе с делегированными в эти совещания членами Центрального Комитета — Милюковым, Шингаревым, Винавером, Аджемовым и мною. Цель этих совещаний заключалась в том, чтобы, во-первых, держать министров в постоянном контакте с Центральным Комитетом и, с другой стороны, иметь постоянное и правильное осведомление обо всем, происходящем в правительстве. В этих наших собраниях Коновалов имел всегда крайне подавленный вид, и казалось, что он потерял всякую надежду. «Ах, дорогой В. Д., худо, очень худо!» — эту его фразу я хорошо помню, он неоднократно говорил мне ее (ко мне он относился с особенным доверием и доброжелательностью). В особенности его угнетал Керенский. Он к тому времени окончательно разочаровался в Керенском, потерял всякое доверие к нему. Главным образом его приводило в отчаяние непостоянство Керенского, полная невозможность положиться на его слова, доступность его всякому влиянию и давлению извне, иногда самому случайному. «Сплошь и рядом, чуть ли не каждый день так бывает», — говорил он. «Сговоришься обо всем, настоишь на тех или других мерах, добьешься, наконец, согласия. — „Так как, Александр Федорович, теперь крепко, решено окончательно, перемены не будет?“ — Получаешь категорическое заверение. Выходишь из его кабинета — и через несколько часов узнаешь о совершенно ином решении, уже осуществленном или, в лучшем случае, о том, что неотложная мера, которая должна была быть принята именно сейчас, именно сегодня, опять откладывается, возникли новые сомнения или воскресли старые, — казалось бы, уже устраненные. И так изо дня в день. Настоящая сказка про белого бычка». Особенно беспокоило его и всех нас военное положение Петербурга и роль полковника Полковникова, к которому он не чувствовал ни капли доверия. По-видимому, Керенский в эти дни находился в периоде упадка духа, подвинуть его на какие-нибудь энергические меры было совершенно невозможно, а время шло, большевики работали вовсю, все меньше и меньше стесняясь. Положение с каждым днем становилось все более и более грозным. Слухи о предстоящем в ближайшие дни выступлении большевиков ходили по городу, волнуя и тревожа всех. В эти дни было отдано — совершенно академическое — распоряжение об аресте Ленина.
Накануне большевистского восстания, как известно, Керенский появился в Совете республики, сообщил о раскрытом заговоре и просил поддержки и полномочий. Случайно меня не было в это время в Мариинском дворце, я вернулся немного спустя и застал картину полной растерянности. Происходил обычный тягостный и в данных условиях особенно поражавший своим ничтожеством и ненужностью процесс отыскивания таких компромиссных формул, которые могли бы быть поддержаны каким ни на есть большинством. Кадеты в конце концов своей формулы не предложили, решив примкнуть к формуле народных социалистов и кооперативов, но эти последние голосовали далеко не дружно, и в результате, после проверки голосования путем выхода в двери, большинства не составилось. В наиболее решительный момент Совет республики оказался несостоятельным, он не дал правительству нравственной поддержки, — напротив того, он нанес ему моральный удар, обнаружив его изолированность. Я не решусь сказать, что иное голосование предотвратило бы на сколько-нибудь долгий срок течение событий и помешало бы большевикам, но результат этого печального и постыдного дня не мог не поднять их духа, не окрылить их надеждой, не придать им решимости. И с другой стороны, в этот день с особенной яркостью выказались отрицательные черты нашей «революционной демократии», ее близорукая тупость, фанатизм слов и формул, отсутствие государственного чутья. Никакое разумное, сильное, настоящее правительство с такими элементами работать бы не могло. Мы разошлись крайне подавленные.