Мария даже не взглянула на него и сама сделала первый шаг к выходу. Шествие тронулось; за королевой следовали комиссары и Паулет, а за ними уже фрейлины и прислужницы. Было тут еще одно живое существо, тщетно порывавшееся за королевой; существо, в котором чувства жалости было несравненно более, нежели в Елизавете, ее комиссарах и во всех именитых членах парламента… То была комнатная собачка Марии Стюарт, оставленная за дверьми каземата. Ее жалобный вой и лай несколько времени провожали Марию, покуда она по коридору не дошла до спуска с лестницы, ведшей в нижний этаж темницы. На площадке, истерически рыдая и ломая руки, стоял дряхлый старик Андре Мельвилль. Не имея сил выговорить слова, он почти без памяти опустился на колени перед королевой.
— И ты здесь, мой старый друг? — сказала она, силясь поднять его. — Рада тебя видеть и попрошу сослужить последнюю службу. Подай мне руку и помоги спуститься с лестницы.[80]
Поддерживаемая Мельвиллем, Мария Стюарт вошла в обширную сводчатую залу, в которую набралось человек около трехсот зрителей, представителей народа. Эшафот был обтянут черным сукном; на эшафоте стояли кресла и бархатная скамья, в двух шагах от них возвышалась плаха с лежащим на ней топором, при виде которого невольная дрожь пробежала по членам Марии.
— Напрасно, напрасно! — покачав головой, сказала она своим спутницам. — Было бы гораздо лучше рубить голову мечом, как во Франции…
Фрейлины и прислужницы зарыдали, но королева, приложив палец к устам, прошептала им:
— А данное мною за вас слово? Умейте владеть собой до времени. После можно!
Флетчер, подошедший к ней, начал ее уговаривать отступиться от католицизма, от имени королевы обещая за это помилование… «Напрасная трата слов, — перебила его Мария, — я родилась, выросла и умру верной католической церкви!» Сказав это, она опустилась на колени и горячо стала молиться. По окончании молитвы, к ней подошел палач со своими помощниками и предложил ей раздеться.
— Благодарю за предложение услуг, — сказала им королева, — но я, во-первых, не намерена обнажаться при таком множестве зрителей, а во-вторых, мне помогут мои женщины.
С их помощью она отстегнула высокий лиф платья и обнажила шею и плечи; потом сама завязала себе глаза нарочно для этого приготовленным платком, отшпилила вуаль, подобрала волосы, не снимая гребенки, и села на кресла. Палач, бесшумно сняв топор с плахи, взвалил его себе на плечо. Медленно опустилась Мария Стюарт на скамью и, положив голову на плаху, произнесла пресекающимся, замирающим голосом: In manus tias, Domine, commendo spiritum meum! /Господи, в руки твои предаю дух мой!/
Этих слов не слыхали ее верные подруги, которые, закрыв глаза и зажав уши, отбежали в угол залы; но до слуха их достиг
— Так да погибнут все враги ее величества королевы Елизаветы! — крикнул граф Кент, ожидая от присутствовавших в ответ оглушительного «виват»! но присутствовавшие молчали, и только Флетчер отозвался монотонно:
— Аминь!
Продолжая морочить честных людей своим притворным милосердием и поддельным великодушием, Елизавета в самый день казни послала нарочного с приказом помедлить исполнением приговора. Посланный, разумеется, опоздал, и когда королева английская по его возвращении в Лондон узнала о совершении казни, она с неподражаемым искусством притворилась удивленной и огорченной.
— Разве я приказывала вам казнить Марию Стюарт! — накинулась она на Дэвисона.
Он напомнил королеве о собственноручной ее подписи приговора.
— Я это знаю, — отвечала Елизавета, — но разве я приказывала вам
И как бы желая доказать свое сожаление об убиенной ею Марии Стюарт, английская королева облачилась в траур и в течение нескольких дней сказывалась больной. Дэвисон был удален от двора.
Катерина Медичи и Генрих III в своих злодействах были откровеннее; они не надевали траура ни по адмиралу Колиньи, ни по братьям Гизам. Можно сказать, что Елизавета