Отделяя свою судьбу от судьбы кузины, Мюриэль взвалила на себя груз превосходства, тяжкий, она понимала это, груз. Медленно отдаляясь от берега обычной жизни, она временами испытывала панику. Это напоминало утрату невинности; и случались времена, когда ее охватывала неясная тоска по простым вещам — глуповатой влюбленности, свободному счастливому смеху. Смотреть, как пес бежит по улице — и то счастье. Она не могла понять, почему ее аскетизм так похож на грех. Вся ее жизнь, даже долгая дружба с Элизабет, была проникнута тайной печалью. Мысль о самоубийстве пришла к ней не откуда-то извне, как результат каких-то событий или разочарований, скорее, это было свойственно ей. Она уже давно запаслась бутылочкой со снотворным. Таблеток было достаточно, чтобы при желании уйти из этого бренного мира легко и безболезненно. Мысль, что она здесь лишь временно и каждый день совершает выбор, пронзала ее дрожью всякий раз, когда она сжимала и встряхивала маленькую бутылочку освобождающих таблеток, о существовании которых не знала даже Элизабет. Да, она могла уйти в любой день. Но, конечно, не сейчас.
— Мюриэль, Ариэль, Габриэль.
— Что милая?
— Старуха Шедокс-Браун приходила? Она ведь обещала.
Элизабет погрузила сигару в пепельницу и начала нервно перелистывать страницы.
— Да, заходила сегодня утром с дядей Маркусом. Я слышала, как Пэтти сражалась с ними у дверей.
— Не думаю, что Карлу вечно удастся удерживать их за порогом. Мне в общем-то не очень хочется видеться с дядей Маркусом. А тебе с Шедокс?
— Избави Боже. Эта женщина создана из правил. Я показывала тебе ее письма? Сплошные рассуждения: «Отважно встречай трудности, ищи достойную работу».
— Ненавижу отважно встречать трудности, а ты?
— Просто видеть их не могу.
Обе гордились своим утонченным теоретическим имморализмом. Из самонадеянности, из чувства превосходства, из упрямства в них естественным путем развилось презрение к морали и обожание вольности. Их самих ничто не склоняло к проступкам. На самом деле они вели строго упорядоченную жизнь, которую Мюриэль предложила, а Элизабет приняла. Но при этом признавали, что все позволено. Они презирали самоотречение, называя его условностью и причиной неврозов. Они расправились с так называемой моралью давно, во время взаимных споров, так же, как в раннем детстве убедили друг дружку, что Бога нет, и навсегда закрыли вопрос.
— Мир добреньких мне просто противен, — сказала Элизабет.
— И мне тоже. Они просто тешат свое чувство власти. И так собой довольны. Это своего рода снобизм. Шедокс именно такая.
— Кстати, о добреньких. Дорогая Антея снова была тут?
— Да, сегодня утром. Ходит сюда, как на службу.
Миссис Барлоу уже превратилась для девушек в предмет шуток.
— Думаю, мне надо подняться.
При помощи нескольких медленных размеренных движений Элизабет поднялась и расположилась в шезлонге, вытянув длинные ноги в черных брюках. Мюриэль молча наблюдала за ней. Элизабет не любила, когда ей помогали.
— Ты хорошо спала прошлой ночью, моя дорогая?
— Как бревно, а ты?
— Шум поездов меня беспокоит.
Прошлой ночью Мюриэль приснился ужасный сон. Он ей не раз снился. Она прячется в каком-то пустынном месте, может быть, в храме, за колонной, и наблюдает испуганно, как что-то темное выходит из земли, поднимается все выше и выше. Окончания сна она не помнила и всегда просыпалась в ужасе. Она никогда не рассказывала Элизабет об этом сне.
— Я так устаю, — сказала Элизабет. — Сразу засыпаю.
— Ты ничего тяжелого не поднимала?
— Нет, нет. Книги поднимала, но по одной. И провозилась, скажу тебе, целую вечность.
— Надеюсь, я тебя не наградила своей простудой?
— Это я наградила тебя своей, моя птичка!
— А как ты сейчас себя чувствуешь?
— Серединка на половинку.
Болезнь Элизабет, все еще загадочная для врачей, увлекала, даже зачаровывала Мюриэль. Казалось, все относящееся к Элизабет, даже ее болезнь, оборачивалось прелестью и привлекательностью. Сама Элизабет старательно обходила тему своей болезни, сохраняя в этом вопросе целомудренную сдержанность, которая и пленяла Мюриэль, и взвинчивала в ней любопытство. Элизабет как бы пряталась за своей таинственной болезнью. Теперь в присутствии Мюриэль она уже не переодевалась и показывалась только одетой. Очень редко она позволяла лицезреть себя с обнаженными ногами или царственно возлежащей на постели в розовато-лиловой ночной рубашке с крохотными, похожими на молочные зубы, перламутровыми пуговками. Без условного стука и ответа изнутри в ее комнату войти было нельзя. Иногда на стук не отвечали, и Мюриэль приходилось ждать призывного звона колокольчика. И еще: Элизабет стала избегать прикосновений. Мюриэль поняла это не из слов, а благодаря сложному языку движений. Она ощущала наэлектризованный барьер, который теперь отгораживал кузину от нее. Мюриэль испытывала тревогу, а Элизабет как бы и не осознавала, что отныне в самой ее общительности есть некая доля отстраненности. Случались между ними и секунды напряжения, паузы, замешательства, по-своему изящные; были мгновения, когда Мюриэль хотелось обнять кузину, но сделать это было невозможно.