— Спасибо, Анна Викторовна, — сказал он. — Я разберусь, ладно? Сам. — И, помолчав немного, добавил. — Не обижайся, Маман, и не ругай меня. Правда — я тебе так благодарен… Пойду сейчас проветрюсь, а там видно будет.
— За руль только не садись, — сухо проговорила Маман. — От тебя и разило за версту, и сейчас выпили мы с тобой не помалу.
— Разберусь, — повторил Максим.
Он принялся одеваться, не испытывая никакого стыда перед этой женщиной. Мелькнуло — женщиной ли вообще?
Маман приблизилась к Максиму, коротко ткнулась лбом в его плечо и молча вышла из комнаты.
Одевшись, он спустился на первый этаж, положил на стойку портье тысячную купюру — Алексей почтительно наклонил голову, — пересек холл, распахнул дверь, выбрался на улицу. Глубоко вздохнул, снял «Руссобалт» с охраны, сел за руль, запустил мотор, помедлил, пытаясь собраться с мыслями. Не собрался.
И резко стартовал.
В черте города еще сдерживал себя — ехал медленно, вальяжно, словно кораблем правил. Краем сознания отметил, что прошлогодние безобразия не оставили и следа: Верхняя Мещора — все такая же изысканная, нарядная и беззаботная, какой увиделась ему восемь лет и один день назад. «Ничто их не берет», — прищурился Максим.
Вырвавшись на Егорьевское шоссе, вдавил педаль газа в пол и перестал обращать внимание на ограничения.
Миновав Егорьевск, свернул с трехрядной магистрали влево, на хотя и ровную, но узкую и извилистую дорогу. Стиснув зубы, тщательно отрабатывал повороты, почти не сбрасывая скорости. И ни о чем не думая, сосредоточившись лишь на басовитом пении двигателя.
За пару верст до поворота на трассу, ведущую к Нижней Мещоре, все-таки не справился с управлением. Машину вынесло на обочину, ударило об отбойник, швырнуло обратно, на дорожное полотно, перевернуло через крышу, снова поставило на колеса.
Мотор заглох. Максим, крепко приложившийся обо что-то головой и придавленный подушкой безопасности, потерял сознание.
22. Понедельник, 19 августа 1991
«Мне очень жаль, но сейчас я не могу ответить. Пожалуйста, телефонируйте позже или оставьте ваше сообщение».
Наташа в сердцах ткнула пальцем в клавишу сброса, угодила в соседнюю и отбросила трубку.
Не распускаться, в который раз приказала она себе. Сама виновата, нечего на него обижаться. Сама, все сама.
Однако совсем уж не обижаться — не получалось. Бросил, бросил. Еще бы к другой ушел — странно, но было бы легче. А ушел — никуда. В притон.
«Сука, — уходя, бросил он перехваченным голосом. — Сука похотливая. Понять меня не желаешь, тебе одного надо, чтобы драл тебя каждую ночь, и ничего больше».
«Максим, я тебя люблю», — сказала она.
«Пошла ты, — процедил он. — Вон, к Устинову можешь прислониться». И ушел.
Господи, вразуми, взмолилась Наташа. Ему скверно, но ведь я старалась понять, изо всех сил старалась — понять и помочь.
Да что старалась — я все понимаю. Только помочь — не умею. Ничего, кроме любви, у меня нет, а ему чего-то другого нужно.
Все обрушилось спустя два месяца после возвращения с лунной базы. Эти месяцы они упоенно занимались романом — назвали его «Век-волкодав», в памяти Максима неожиданно всплыло стихотворение, читанное давным-давно в самиздате. Имя поэта Осипа Мандельштама Наташа потом раскопала в Сети. Серебряный век.
Смешное слово — самиздат. Смешное, а если вдуматься — страшноватое.
«Мне на плечи кидается век-волкодав, но не волк я по крови моей. Запихни меня лучше, как шапку, в рукав жаркой шубы сибирских степей».
Больше ничего он не вспомнил, только этот отрывок.
Отдали роман издателю — и Максим вдруг словно отгородился от всего. И от нее тоже.
Наташа, пусть и не сразу, поняла — до него окончательно дошел смысл результатов эксперимента. Он, Максим Горетовский, — не он, а копия. Настоящий Максим Горетовский мертв. И, вероятно, похоронен. И тлеет. Или обратился в пепел — если кремирован.
Ты это ты, отчаянно доказывала Наташа. Твое сознание — это твое сознание, оно неизменно, и твоя память — это твоя память, она уникальна. Ты, твое тело, твой ум, твоя душа — настоящие, и я люблю тебя, тебя, а не какой-то неведомый оригинал, ты нужен мне, а я нужна тебе, разве не так?
Мне уже некуда возвращаться, твердил он в ответ, я мертв там, неужели ты не понимаешь? Не пропал бесследно, а просто мертв, ко мне там на могилу ходят, если еще не позабыли, а хорошо бы. А тут я вообще неизвестно кто, игра природы, ничей сын, ничей муж, ничей отец, призрак, и на хрена я тебе нужен, не ври!
И пил, пил. Много пил. И замыкался в себе.
Случались просветления. Максим бросался к ней, и каялся, и приникал — так он сам, виновато ёрничая, называл это, — приникал к единственному источнику своей выморочной жизни, и они самозабвенно любили друг друга, но любовь все больше пропитывалась горечью. А потом он снова уходил в себя.