ХАМАТОВА:
Что ты. Я счастлива. Мне уже столько лет было стыдно. Пат – свежая двадцатилетняя девушка. Трагедия всей ее истории в том, что Пат еще не знает ни жизни, ни любви, и она умирает. А мне уже больше сорока. И тут дело не в искусстве перевоплощения. У меня по глазам видно, что я знаю жизнь, что я уже – жила.ГОРДЕЕВА:
Волчек стала твоим учителем, твоим “значимым взрослым” в мире театра?ХАМАТОВА:
Я очень благодарна Галине Борисовне, она была очень важным человеком для меня. И остается… Что касается ученичества. С этим трудно в том возрасте, когда, казалось бы, всё само идет тебе в руки. Знаешь, я помню, как, когда мне было двадцать пять лет, я сидела рядом с Беллой Ахмадулиной, которая очень хорошо ко мне относилась, смотрела на нее и думала: “Ну… какая-то старушка”. А несколько лет назад, когда я вдруг стала дышать ее творчеством, когда мне, как воздух, было необходимо погружение в ее ритмы и рифмы, в ее дыхание, мне так захотелось с ней говорить, спросить, узнать, потрогать. А ничего уже было невозможно, ее уже не было. Я тогда побежала к Борису Асафовичу Мессереру, я говорила с ним часами, пытаясь угадать за его речьюХотя, знаешь, нет. У меня была возможность ученичества. У меня была Ольга Владимировна.
“Беги скорее, тебе мама письмо прислала!” – кричали мне с четвертого этажа разлагающегося от времени советского пансионата, где у съемочной группы “Лунного папы” стоял факс. И я мчалась наверх и с наслаждением ждала, когда доурчит и остановится эта “машина связи” и я буду вчитываться в любимый почерк. Этот почерк знали все в нашей группе, от режиссера до водителей, потому что в крохотной комнате, так называемом офисе, где стояли факс и спутниковый телефон, круглосуточно кто-нибудь ждал звонка или письма – а письма, написанные этим почерком, я получала каждый день. И во многом благодаря им выдержала, выстояла те тяжелейшие съемки. Каждый день из всех девяти месяцев работы в таджикских пустынях из факса выползали обнадеживающие простыни-письма. И подпись в конце письма знали все – “Твоя мамолька”. Мамолька – мама Олька. “У меня такое чувство, будто я тебя родила, а не твоя мама, Марина”, – говорила она. Неопровержимым доказательством нашего родства для Ольги Владимировны Волковой стала вот какая деталь: как-то мы одновременно вернулись в Москву, она со съемок, я с гастролей, открыли пустой холодильник и помчались в ближайший продуктовый магазин. Я мчалась впереди. “Постой, – крикнула Ольга Владимировна, – ну-ка, ну-ка, у тебя что-то торчит из-под штанины, и тащится за тобой, и подметает асфальт!” Этим “чем-то” оказались не вынутые из брюк колготки. Вот эти забытые колготки стали для Ольги Владимировны доказательством родства на уровне ДНК. Я была вторым после нее человеком, который так же, как она, стягивает вечером брюки вместе с колготками, а наутро надевает брюки на новые колготки, напрочь забывая, что старые болтаются внутри…
Но если серьезно, мне выпала огромная привилегия получить высочайшего уровня актерскую школу буквально из рук в руки. За каждым завтраком, с каждым бутербродом, с каждой чашкой кофе я впитывала изумительные, неординарные советы, которые очень часто абсолютно противоречили тем, которые я получила в театральном институте. Например, тому, что тесситура роли – звуковая, тембральная разница твоего голоса с голосом партнера – как реакция возникает на тексте партнера, а не после него, как нас постоянно учили и как учит “система Станиславского”. А еще Ольга Владимировна говорила, что самое важное – чистота жанра. Вопреки всему.
“Вопреки” – ее любимое слово. Вопреки слабому материалу, вопреки глупому режиссеру, вопреки ожиданиям и вопреки всем жизненным обстоятельствам охранять и отстаивать эту чистоту.
Я прочитала Ольге Волковой этот текст, чтобы убедиться, что колготки не обидят ее. Она выслушала и радостно заявила: “Готовый панегирик”. ЧУЛПАН ХАМАТОВА
ГОРДЕЕВА:
С кем ты советовалась, решив уйти из театра?