ГОРДЕЕВА:
Листьев погиб через несколько месяцев после того, как я пришла в “ВИД”. И это был удар, от которого телекомпания, люди, которые с ним работали, никогда не оправились. Еще это был удар по профессии. По мечте о том, каким могло бы быть наше телевидение. Началась чехарда: ведущими “Темы”, куда меня взяли сперва редактором, а потом автором, были Лидия Иванова, Дима Менделеев и Юлий Гусман. Он привел с собой молодых парней из Баку. Они вначале активно участвовали в КВНе, потом заняли разные должности в “ВИДе”, а теперь стали крупными телевизионными продюсерами. Но это так, второстепенная деталь. Важно другое: все понимали, что жизнь ушла из телекомпании; того, что было при Листьеве, или совсем не будет, или будет не скоро. Останкино по степени и быстроте распространения сплетен – это театр в кубе. И вот кто-то мне в транспортном коридоре Останкино рассказывает по секрету, что где-то на восьмом этаже Телецентра есть прогрессивный журналист Леонид Парфёнов, который готовит суперинтересную, крутую программу “Намедни” для нового, только что открывшегося телеканала НТВ. И что Парфёнов набирает штат. И я пошла.ХАМАТОВА:
В штат?ГОРДЕЕВА:
Нет. На прием к Парфёнову. Мне, насколько я помню, дали телефон приемной, там трубку взял администратор и объяснил, когда прийти, чтобы застать Леонида Геннадьевича. Администратор был типичного для тех лет телевизионного вида: молодой, высокий, прыщавый, с хвостиком. (Через много лет я пойму, что таким образом познакомилась с замечательным журналистом Андреем Лошаком.) Он провел меня в кабинет к Парфёнову. Тут надо кое-что пояснить. Журналистика девяностых была бесшабашная, ценившая смелость и драйв, готовность работать двадцать четыре часа в сутки, свежесть идей. Но в ней не было ничего про стиль, про кастовость, про то, как выглядит человек в кадре, как он говорит. И в этой журналистике, в этом телевизионном пространстве спокойно мог существовать, например, Дмитрий Дибров с его диким ростовским говором. В нее безболезненно попала и я, тоже с дичайшим ростовским говором. Мне никогда не то что не приходило в голову – мне никто никогда не говорил, что этот говор у меня есть! Парфёнов был другой. Он олицетворял собой новую эру телевидения. Когда было важно не толькоСейчас, зная более-менее Парфёнова лично, я понимаю, что его тогдашнее лицо выражало ужас. Он встал из-за стола и начал пятиться к стене. А выглядела я примерно так: восемьдесят килограммов живого веса, короткие замшевые шорты, туфли “прощай молодость” и вся косметика моей московской тети на лице. Он стал что-то говорить про культурную направленность программы, про образовательный уровень. Я – напирала. Тогда он спросил, что я умею делать, какой опыт. И я уверенно отвечала: “Я работала в прогхрамме «Тема», гхатовила сюжеты и даже учшаствавала в создании бальших прагхрам…” и так далее. Он отпрыгнул в угол. Стал ссылаться на поезд в Петербург, который отходит буквально через час, нет – полчаса, на укомплектованность штата, на что-то еще. Я продолжала напирать: шла на Парфёнова грудью шестого размера и не собиралась сдаваться. Последнее, что помню: до смерти испуганный Парфёнов в углу, я – в тридцати сантиметрах, борюсь за право работать на новом телеканале, в новой передаче. И вдруг он как-то выпрыгивает из-за меня, как заяц, и довольно громко и отчетливо (при этом уверенно двигаясь в сторону выхода) произносит: “Вы вообще отдаете себе отчет в том, что то, как вы выглядите, как вы говорите, не дает вам права работать на центральном телевидении?” Это меня, наконец, остановило. Я повернулась и ушла. Андрей Лошак, который, разумеется, слышал эту сцену из приемной, рассказывал мне потом, что был уверен, что я сейчас спущусь на лифте, выйду из Телецентра и утоплюсь в Останкинском пруду. Но я поступила по-другому. Я пешком дошла от Останкино до Речного вокзала, собрала чемодан, взяла свой любимый фикус по кличке “Киллер”, поехала на вокзал и села в поезд на Ростов.
ХАМАТОВА:
Навсегда? В смысле, ты думала – что навсегда?