— Значит, может еще вернуться… Ты доел? Всё? Я мою посуду.
Грицай резко вскочил, живо побросал в опустошенную сковороду нож и вилки и помчался на кухню. Скреб сковороду чуть громче обычного, в надежде, что Гелила услышит и еще раз выглянет из своей обители, но девушка больше не появилась, и Грицай разочарованно вернулся обратно.
— Ну, что? — спросил я.
— Не было, — Генка повесил нос на квинту.
— Давай тогда спать, завтра вставать ни свет ни заря.
Легли. Я, впечатленный Гелилой, долго не мог уснуть, но когда заснул, очнулся в окружении уходящих под потолок позолоченных колонн перед широким, но едва доходящим до колена бассейном, наполовину наполненным водой. На противоположном краю бассейна — хрупкая девушка, лица которой из-за слабого освещения разобрать я не мог, в длинной — до пят — белой рубахе, которая, как сказали мои приближенные, намеренно явилась со мной повидаться.
— Македа, — негромко сказал я, — иди же ко мне, я ждал тебя.
Однако Македа почему-то роптала, не спешила ступать в пугающие темные воды.
— Иди ко мне, — вопросил я снова, и девушка в конце концов немного приподняла рубаху, открывая тем самым тонкие козлиные ножки, заканчивающиеся маленькими черными копытцами. Я онемел: «Я знал, я знал! Вещунья не врала мне: у Македы козлиные ноги!» Но девушка вошла в бассейн, неторопливо прошла его и вышла из воды на обыкновенных человеческих ногах. Я был поражен, я оторвал взгляд от ее как будто из мрамора выточенных аккуратных ножек и поднял глаза выше. Громы небесные! Чарующей, приветливой улыбкой мне улыбалась — Ирина!..
21
В одну из суббот мы с Грицаем вернулись с работы только около четырех вечера. Поели, Грицай завалился спать — устал до невозможности, я еще пытался читать, но недолго: через час с небольшим сон одолел и меня. Наверное, о сегодняшней прогулке по Питеру придется забыть, — видно, и меня настоящая работа измотала донельзя. Не удивительно: сейчас мы работали практически с десяти утра до десяти вечера. Погрузка и разгрузка без конца и края, порой до полуночи. По сотне — две, а то и больше тонн за сутки. Поэтому и усталость дикая, но на душе пока спокойно.
Я понял: когда не думаешь о том, что делаешь — душа не изнывает. Я старался гнать из души всю тяжесть: разлуку с близкими, адский труд и мелкий заработок — и потому чувствовал себя немного легче. Грицай был чуть слабее. Сегодня не дали аванс. Нынешних денег оставалось едва на две недели под расчет: проезд и буханка хлеба в день. Даже на обед на бутерброды не выходило, привезенное сало тоже давно кончилось. Грицай пребывал в отчаянии, а я все в таком же приподнятом настроении — я верил в лучшее. Именно верил, а не желал, ибо давно зарекся желать и строить планы — так легче, гораздо легче переносить превратности судьбы. Хотя бы вот с этим сегодняшним авансом. Сколько у Грицая было на него планов — и как обухом по голове. Хозяева сослались на то, что мы с Грицаем на базе недавно, и отказали в авансе, в котором мы, несомненно, остро нуждались, так как фактически жили на копейки. Но я принял отказ стоически: всякое может произойти (Сенека, что ли, подсказал?); Грицай же запаниковал: как быть! Вопрос, конечно, немаловажный, можно даже сказать — риторический, но не существенный. Для меня существеннее было то, что по большому счету я ничего в Питере не увидел (когда еще потом попаду с оказией?). И если так и дальше дело пойдет, за три месяца, что мы собираемся еще побыть в Питере (у Грицая кончается отпуск), я ничего практически и не увижу — не будет времени. Причем, совершенно не будет: домой мы приезжаем в десять-одиннадцать, иногда в двенадцать ночи, пока ополаскиваемся, пока готовим ужин — ночь короткая, выспаться не успеваешь, а утром в шесть — начале седьмого снова подъем, завтрак, ходьба до метро из экономии, работа. Выдержу ли? Не сломаюсь?
Я утешал себя мыслью, что таким образом мне выпало испытание духа, поэтому я обязан нести свой крест, как подобает нести его всю дальнейшую жизнь. Эта мысль успокаивала, потому что отвлекала от бесконечной вереницы коробок, которые ждали на базе, от длинной очереди массивных фур по двадцать и сорок тонн, доверху набитых вручную, вручную же нами и разгружаемых.
С непривычки болели руки, спина; ноги натирало исподнее, мороз пронизывал до костей — переменчивая погода Питера контрастировала резкими скачками от минус семнадцати до плюс пяти, и мысль была одна: не заболеть (я с детства склонен к простудным заболеваниям), ведь тогда все кончится, а этого свершится не должно — я настроился на все последующие три месяца. Не от отчаяния — от безысходности. (Но может, — чем черт не шутит? — втянусь, привыкну, и после отъезда Генки, останусь работать и дальше?)
Я с радостью отмечал, что меня не гложет отчаянье, что я все-таки не такой уж и слабый, как кажется, и духом, и телом. Полновесная радость духа, ощущение своей полноценности, несмотря на жизненные передряги. Это во мне чувствовали и другие. Не зря, наверное, на базе меня прозвали «большим хохлом», а Грицая «хохленком», хотя Грицай был меня явно массивнее…