Мария Мюллер, от ее фамилии уже тогда не хотелось думать. Был вечер, они решили прогуляться. Пройдя через рощу с покосившимися и сбросившими листву деревьями, вышли на поляну. Давид знал, что поблизости есть фабрика, отравлявшая светлую зелень его первых воспоминаний; все вокруг медленно и незаметно умирало химической смертью. Под предлогом того, что устали, они легли на землю. Свежескошенная трава оказалась жесткой и колючей. В сумерках четко вырисовывались глаза Марии. Она улыбнулась и принялась расстегивать его рубашку, он стал ласкать ее, стараясь не обращать внимания на шум в ушах, рябь перед глазами и отчаянное биение сердца, нашел ее грудь, очень белую и гладкую (и еще подумал: только бы в обморок не упасть!), Мария притянула его к себе, в траве ползали муравьи и валялась сплющенная банка, ремень ослаб, и поляна стала подниматься все выше и выше, он чувствовал, как они все крепче прижимаются друг к другу; и ее белоснежная грудь, ее глаза и колючая трава, муравьи и ее глаза, а потом поляна опустилась и оказалась на прежнем месте, откуда-то появилась бездомная такса и стала их обнюхивать, но она опоздала, все уже кончилось.
Вскоре Мария рассталась с ним, и это было нисколько не удивительно. В тот же самый вечер, когда они возвращались с прогулки, она положила голову к нему на плечо (ее волосы все еще пахли землей), посмотрела на небо и сказала так протяжно и на редкость притворно:
– Сколько звезд! Никто не может их сосчитать!
– Отчего же, – возразил он, – итак, сегодня… – он запрокинул голову и увидел только несколько рассеянных светящихся точек, – …даже пятисот не наберется.
И хотя девушка ничего не ответила и только убрала голову с его плеча, он уточнил:
– Четыреста семьдесят три. Нет, семьдесят две, то был самолет!
Этого она ему не простила.
Вскоре умер отец. Совершенно неожиданно от какой-то болезни с мудреным названием, которая почти не поддавалась распознаванию: никаких болей, но всегда смертельный исход. Давид заметил, что он ни чуточки не расстроился. Просто был озадачен.
Озадачен еще на похоронах. Стояло лето, и пчелы на кладбище жужжали особенно звонко. Приглядевшись, можно было увидеть их, маленькие золотистые точки над могилами. Детский хор пел громко и фальшиво. Давид поднес левую руку к виску и вдруг услышал тиканье часов, тихий ход секунд, услышал, как они зарождаются и исчезают, растворяясь в пустоте. Священник ковырялся в зубах, думая, что на него никто не смотрит. Потом хорал закончился, и осталось только гудение пчел.
Ему в голову пришла одна идея. Но как таковая обозначилась не сразу, сначала в виде простого вопроса. Или, скорее, подозрения или предчувствия; Давид и сам еще толком не знал. Домой он шел молча, с закрытыми глазами, и этого никто не заметил. Он пропустил в школе целую неделю, занимаясь тем, что записывал сверху вниз, аккуратными длинными колонками цифры.
Страхи о том, что теперь и отец будет являться во сне, не оправдались. Как и прежде, его навещала только сестра. Давид спрашивал, сестра отвечала, не сводя с него безжизненных глаз; проснувшись, он не мог вспомнить ни вопросов, ни ответов, и только ее голос еще звучал иногда в ушах. В конце недели было заполнено сто сорок страниц, и стало ясно, что дело намного сложнее и потребует гораздо больше времени, чем он рассчитывал. Поэтому он сложил листы в папку, запер ее в ящике и решил обо всем забыть.
Несмотря на свой вес и очки, которые ему с некоторых пор прописали (без них он чувствовал в глазах легкое болезненное покалывание, и предметы расплывались от яркого света и слез), Давид по-прежнему оставался лучшим вратарем школы. По-прежнему предугадывал направление полета мяча, и накрытое облаками поле с завывающим ветром и криками по-прежнему в нужный момент превращалось в геометрическое пространство, мяч и его собственное тело – в точки этого пространства, а траектории их движения – в соразмерные кривые, стремящиеся к точке пересечения; и только столкновение возвращало все на свои места: трибуны, люди, запахи, звуки, все твердые тела вносились обратно в опустошенный мир.
– Малер, – сказал однажды тренер, – если не похудеешь, в следующем году я не возьму тебя в команду.
– Почему? – спросил Давид. – Я же могу…
– Или ты похудеешь, или вылетишь. Будь ты хоть трижды гений. Мне плевать!
Одним словом, теперь пришлось питаться хлебцами и пить больше молока. Днем урчание в животе не прекращалось, и Давид не знал, что было хуже: болезненная пустота внутри или страх, что другие услышат неприятные раскаты, подавить которые он был не в силах. Давид всегда засыпал с трудом, теперь же это казалось совершенно невозможным. Подушка постоянно лежала неудобно, Давид ворочался с боку на бок, и голод удерживал его в светло-серых сумерках спальни; даже деление миллиардов не помогало. Он вытерпел три недели, и на этом все кончилось.
– Хорошо, – сказала мама, – как-нибудь переживем! Ты останешься толстым. Навсегда. Это не самое страшное!