Удивительное все-таки дело! Сколько на памяти Гребнева было людей, сникавших перед микрофоном. Только что так говорили, такое выдавали – хоть на запись включай. Включаешь на запись – куда что девается?! Осознание стопорит, что уже не просто так, а на пленку, уже выступление, м-м, речь – где бумага, бумага где?! М-да, наша страна – самая читающая вслух страна в мире!.. Иначе сникают.
При мельнике же сник магнитофон, тихо-тихо накручивал пленку, не дребезнул ни разу, не комкал пленку в «салат», что за ним водилось. Даже пискнул стеснительно, робко: тут, знаете, у меня пленка кончилась, извините.
– Утомилась твоя механика? – сочувственно сказал Авксентьев. – Да и мне пора. Для какой хоть надобности?
Гребнев понял, что мельник спросил о записи, а не о магнитофоне как таковом – показал жестом, накалякав в воздухе строчку воображаемым пером.
– А, ну-ну. Этот у вас там, в редакции… линялый такой, обходительный. Он, никак, главный?
– Ка-акой он главный! – спонтанно взорал Гребнев.
Нет, но каков мельник! В самую точку – «линялый»! А Парин подсознательно и сознательно гордится своей благородной сединой. Линялый и есть! И взорал Гребнев потому, что мгновенно повторил для себя ход мыслей Авксентьева: для газеты разговор, а в газете этакий главный, линялый и обходительный.
– Никакой он не главный! Это Парин! Парин это! – как будто фамилия могла что-то сказать мельнику.
– А, ну-ну… – Опять же, недооценил Гребнев Трофима Васильевича: читал тот «районку». Не такие уж дремучие дебри – мельница на Вырве. Регулярно читал. И добавил. Не Гребневу, а куда-то себе: – Много мелева, да помолу нет.
…– А банки я вам достану! – пытаясь выразить признательность, симпатию и вообще… все чувства, заверил Гребнев уже в дверях. – Квадратные. В горошек. Для пряностей! – напомнил он непонимающему мельнику. – Вот только гипс снимут, и сразу привезу.
– А, ну-ну. Ты вот что. Ты так приходи. А банки- пряности – блажь бабья. Так приходи. Коробков-то я Варваре две дюжины сплел. Лыко просушил – и хоть большие, хоть малые. Ни крупинки не высыпется, и не ржавеют.
Да, договорили. За все, про все. Гребнев, оставшись один, напал на магнитофон, погонял ленту клавишей перемотки. Порядок! Записалось! Все записалось. Теперь только сиди и расшифровывай. А потом конструируй, отсекай все лишнее. Есть ли здесь лишнее? Гребнев «поплыл». Нет лишнего, все важно! Да тут не на полосу и даже не на разворот, а на три полных номера, как минимум!
Отсечь? Что отсечь? Партизанские годы? Послевоенную таску? Историю с якобы расстрелом? А начало? То самое, которое Гребнев уже «нарисовал» не лучшим образом – про первую мельничку-игрушку, смастеренную Тришей Авксентьевым на талом ручейке? Нельзя отсекать – долгий след от той игрушки – годы и годы, хлеб и хлеб. Путь.
А что тогда? «Злостное хулиганство»? Вот уж нет! Уж это будьте-нате, малоуважаемый товарищ Парин! «Много мелева, да помолу нет», – сказал о Парине мельник? Прав и не прав. Помол-то есть, только сильно мусорный, просто-таки сплошной мусор! Значит, не все ясно с военным прошлым, малоуважаемый старший товарищ?! Значит, злостный хулиган, говоришь?! Сведения, говоришь, есть?! Не все ясно, но есть сведения, говоришь?! А вот Гребнев и прояснит! И про военное прошлое. И про злостное, хулиганское настоящее. Ох, как Гребнев понимает мельника! Ох, как! «Значит, выхожу я, – говорил Авксентьев, – а тут…».
… А тут на взгорке – двое. Один с теодолитом, кепка козырьком, чтобы окуляру не мешать. Приник, рукой второму показывает: левей, правей, еще немного правей. А второй с рейкой поодаль, перемещается. Ни до кого им дела нет, работа у них. Погоди, дедок, не мешай! Работа!
Они его сразу дедком стали звать. Не мешай, дедок, – работаем, понимаешь, нет?
Работа – он понимает, он очень даже уважает, если делом человек занят. Только вот не объяснят ли ему гости – перекур у них, пусть пока и объяснят, – что они тут затеяли?
А тут, дедок, тако-ое будет! Тут, дедок, целый комплекс будет. И тебе кемпинг, и тебе харчевня. На втором этаже харчевня. У тебя же там, дедок, не задействовано?
Вроде как чердак там…