Разве нет какой-то предзаданной, дьявольской зависимости друг от друга спесивого всемирно-масштабного мессианизма и агрессивной убогой миробоязни? Каждый раз, когда не удавалось принести окрестным «бусурманским» народам (на штыках, разумеется) спасительное ярмо собственного образца, Россия пряталась за стены «православной» обособленности, проклиная всяческих иностранцев и инородцев, уходила в бесконечные пустоты своей географии и культуры – и оставалась страной «не от мира сего». И разве не видим мы в судьбах новой, пореволюционной России действие той же закономерности, того же исторического архетипа?
Если не искать логику великих мировых исторических катаклизмов, а ограничиться просто непосредственно наблюдаемой «логикой вещей», то мы увидим такие же колебания между глобальным миссионерством и глобальной замкнутостью. Начинали с ожиданий всемирного освободительного вихря, который должен был захватить и заброшенную в дальний угол цивилизации великую страну. Все западники и все марксисты за ними долго ждали зарниц «света с Запада», но так и не дождались их. Мировой пожар как будто сильно запаздывал – а теперь мы знаем, что для него просто не было горючего материала, он и не мог состояться; и тогда, видимо, в отчаянные головы пришла отчаянная мысль: раздуть желанный пожар своими силами. Эта мысль бросала конные армии на Варшаву в 20-м: маятник качнулся в сторону миссионерского спасения мира. Но опять не оправдались надежды, никто не ждал освободителей, а до навязывания спасения было далеко – сил не хватало.
В такой кризисной ситуации происходила борьба за ленинское наследство. Сделать еще одну попытку перевернуть мир вооруженной рукой уже никто не решался предлагать. Вариант «нормального», как мы сказали бы сегодня, сосуществования проводить не решались или не умели (само слово тогда, правда, произносилось). В результате остался некий простейший, «средний» вариант – без мира и войны, но зато на перманентном осадном положении «окруженной крепости». Сталин как будто его не выдумал, этот вариант уже реально существовал в период триумвирата (1923–1925 гг.), он лишь торжественно окрестил его «социализмом в одной стране» и представил как некий идеал. Между тем ведь до конца 30-х гг. не было видно никаких сил, способных эту крепость осаждать. Близлежащие государства не имели для этого ни сил, ни желаний, а бесконечные истории с «происками» и «агентами», если даже они не были стопроцентными изобретениями, раздувались многократно – на потребу поддержания того же осадного положения.
А оно оказалось очень удобным, хотя бы потому, что облегчало Сталину «простыми», столь излюбленными или единственно известными ему методами справляться со страной. В частности, это был способ преодоления той фрустрации, которая возникла в правящей элите после крушения надежд на «свет с Запада» (и надежд принести его на «Восток»). Внутрипсихологическая сторона ситуации «осажденной крепости» – перепуганно-озлобленное «крепостное» (во всех смыслах этого термина) сознание, готовое видеть вокруг себя бесчисленные полчища «врагов», готовое объяснять их кознями любые собственные неудачи и просчеты, а главное, готовое довериться «твердой руке». И еще изоляционистский комплекс, который, кратко говоря, сводится к ряду противопоставлений вроде «свое – чужое». Свое всегда хорошо, чужое плохо или по крайней мере подозрительно; иностранец, чуждый, инакомыслящий – заведомый враг; «связь с иностранцами» – преступление; «преклонение перед иностранной техникой» – неписаная, но действовавшая статья кодекса, путевка в ГУЛАГ.
Имел ли этот истерический изоляционизм какое-либо отношение к реальным или хотя бы воображаемым интересам круговой обороны «крепости»? Если судить об эпохе не по ее иллюзиям и предрассудкам (того и другого хватало), то совершенно ясно, что это был продукт для чисто внутреннего пользования, для удобства властвования и разделения. Исторический маятник продолжал, правда, колебаться: освободительный (но уже с явным великодержавным привкусом) мессианизм конца войны, дойдя до предела возможного расширения зоны своего влияния, уступает место испуганно-злобному изоляционизму.
Трижды за время сталинского правления была упущена возможность открыть и нормализовать отношения с окружающим миром: в 20-х, 30-х и 40-х гг.
Исключительно удобную ситуацию второй половины 20-х решились и сумели использовать только по самой примитивной (и самой традиционно-архетипической!) схеме: вывезти побольше хлеба («цена голода» позже, в 1932-м) и импортировать побольше оборудования, благо последнее подешевело в годы мирового экономического кризиса. Но все это на фоне ликвидации обратимости рубля, закрытия границ и разрыва связей, в частности концессионных. «Крепость» и крепостничество устояли.