И в крике и хрипе выскользнул в руки ребенок. Красно-блестящий, словно отшлифованный для скоростей и полетов. Коснулся ее рук, воздуха, блеска реки, горячего машинного грохота, занимая в пространстве уготованное ему место. Малая искра, контакт — подключили. Оторвался от матери, от темной ее тайной пуповины, соединяясь со всем белым светом. Уже кричал, дергал крохотными мокрыми кулаками, повторяя лицом и криком бессильно лежавшую мать, и томящегося за дверью отца, и белую в небе тучу, и сверкающий огромный поток, и ее, Ольгу, и Ковригина, о котором даже в эти минуты было тайное ее помышление. Открывал свой бархатный красный зев, звал всех к себе, и они, подчиняясь, вели вокруг него хоровод.
— Миленький, миленький мой! Ори, ори, масенький мой! — плакала повариха.
И всех их несло на север.
И было потом: утренняя пристань Мужич с санитарной машиной у сходней. Врач в белом колпаке и халате. Бабы-зырянки в зеленых и розовых, по-старинному скроенных юбках. Танкер, привалив, отдавал новорожденного. Маленький рыбак суетился, бормотал, благодарно светясь сухоскулым, остроглазым лицом. Махина с горючим, саданув гудком, отчаливала, выводила на стремя.
Ковригин снова стоял на носу.
Новая радость, вера, любовь явились к нему без зова. Распалось его горькое, на себе самом сосредоточенное ожидание. Он пустил чужую беду в свое больное сердце, и оно, больное, ему неведомым законом и чудом превратило беду в любовь.
Стоял на носу у пожарной трубы. Рыбины бились друг о друга всем своим серебром. Гудели колоколами. Он стоял под ветряной звонницей, и ему казалось: своей слепотой и прозрением он повторяет извечное движение жизни, извечный путь к океану.
Красный сок на снегу
И опять гремучие чаши моторов оторвали его от бетонного поля. Пронесли над дымным гигантским городом, над ледяными русскими реками. Снегопады, метели остались за крылом самолета. И открылись сухие легкие земли под азиатскими небесами с бирюзовыми куполами и минаретами. Прилавки базаров были пропитаны замерзшим фруктовым соком. Завалены многоцветьем холодных яблок, смуглых гранатов, кистями подмороженного винограда. Тянулись горы изюма, седые соленые груды жареных абрикосовых косточек. Мелькали тюбетейки, халаты. Бежали сиреневые ослики под высокими, окованными медью седлами. Падали с плеч на землю литые мешки белоснежного риса.
Азия, расписная, гончарного цвета, обступила Растокина. И он радостно погрузился в синеватый дым горящих жаровен, в аромат шипящего, пронзенного железом мяса. Смотрел, как плывут сквозь толпу фарфоровые чайники с самаркандским узором.
Он работал в Средней Азии, собирая материал о минувшей хлопковой жатве. Степь, бело-розовая, в тончайших снегах, дышала неживыми стеблями, горными водами в чуть текущих зеленоватых арыках. Взметалась ревом и цветом зимних узбекских праздников. Гудели медные длинноствольные трубы. Визжали тонкие тростниковые дудки. Ахали бубны и струны. Скакуны вспарывали снег на полях, и цепкие всадники с гиком выхватывали один у другого потрошенного, окровавленного барана. А по трассам с ревом неслись хлопковозы с белоснежными тоннами. И на хлопкохранилищах укутанные, перетянутые стропами бунты парили, как сияющие аэростаты.
Степь, уставленная по горизонту стрелами экскаваторов, была точно гигантский сборочный цех под открытым небом. Продергивали под землей сосуды дренажных труб. Натягивали из края в край бетонные желоба водоводов. Подключали газ, электричество. Будто из неба, бросали крест-накрест асфальтовые трассы. И в этих перекрестьях возникали усадьбы совхозов, голые молодые сады сквозили розовой синью.
Машина петляла вдоль горной реки, упираясь фарами в льдистые сухие снега. Растокин дремал. Очнулся, увидев на снопе света глинобитную стену, метнувшегося мохнатого пса, лица бегущих детей.
Его встречал мягкотелый, с округлыми движениями хозяин. Лил на руки теплую воду из горлышка тонкого чеканного кувшина.
— Немножко работал, немножко отдыхать будем. Узбекский чай пить будем!
В комнате с черно-алыми светящимися коврами, с раскаленной железной печкой Растокин пил горячий зеленый чай. Что-то говорил, засыпая. Путано отвечал на расспросы. И, уже погружаясь в сон, думал: труд его кончен, завтра унесут его самолеты навсегда от этих незнакомых круглолицых людей, безымянного горного кишлака. Промелькнув перед ним слабыми росчерками, все оборвется, исчезнет. В этой мысли не было горечи. Он уже спал среди полосатых одеял и подушек — один, на широком полу.