Адъютант доложил, что дорога расчищена. Глядя прямо перед собой, Мишич поспешно вернулся в машину и закурил. Они двигаются дальше, но все медленнее. На дороге каша — солдаты, женщины, скот, телеги. Он перевел взгляд на лес: борьба за существование начинается с установления порядка в этом хаосе, с превращения хаоса в порядок, здесь сомневаться нечего. Отделить солдат от беженцев, детей и женщин, разграничить их страдания. Построить солдат в колонну, немедленно.
Дождь не прекращался. Как и выстрелы германской артиллерии. Темнело. На Медничском гребне обрывался день. Все погружалось в самое себя, в страх.
Бачинац. Жива ли еще та дикая черешня, которую он обирал в тот день, когда у него погибли козы и дядя так отделал его палкой, что матери на руках пришлось нести сына на становище? Внизу, под Бачинацем, лежит Струганик, там отцовский дом, братья, дальше кладбище. Пошел четвертый год, как он не слышал про беды и заботы близких. Самое позднее через три дня швабы опустошат здешние загоны, хлева, погреба. Подожгут просторный белый дом, его родной дом, пропахший золой и буковым дымом. Сгорят и те черные лохани, в которых хранилась мука; он, даже став поручиком, верил в свои детские страхи, будто в этих лоханях, зарывшись в муку, живет древний дух Струганика…
Автомобиль стал, упершись в застывшую толпу — беженцы, солдаты, скот; все глядели, как офицер наказывал солдата.
Солдат, за которым гнался офицер, перепрыгнув через канаву, встал на пригорке под сливовым деревом; офицер поскользнулся, упал в канаву с мутной водой; солдат кинулся обратно, чтобы помочь офицеру выбраться, а тот, стремительно вскочив на ноги, выхватил револьвер, хрипло рявкнул:
— Бросай оружие!
Солдат долгим влажным взглядом обвел толпу, потом его глаза встретили повторный приказ командира и дуло направленного на него револьвера, он снял с плеча винтовку, недоумевая, нужно ли снимать сумку с патронами и украденной ковригой хлеба, медленно пошел к другому дереву, прислонил к нему винтовку и положил сумку, еще медленнее вернулся к своей сливе и, в лопнувших опанках, рваных крестьянских штанах, ветхой куртке, в опаленной огнем шапке, потемневший и мокрый, прислонился к дереву, опустив руки, без страха и вызова глядя на горы, откуда доносился гром германской артиллерии.
Офицер снял с себя ремень и изо всех сил принялся хлестать солдата по голове и заросшему худому лицу; у того свалилась шапка, он вцепился руками в ствол дерева, упираясь в него затылком, пытаясь спрятать голову в ветках, приноравливаясь к ударам, но глаза не закрыл; в промежутках между ударами он видел и людей, и скотину.
Его рота стояла на дороге, слушала свист офицерского ремня; группами подходили солдаты, останавливались, смотрели, молчали, вокруг них застревали женщины и овцы, коровы и горожане с чемоданами; старики пользовались остановкой, чтобы укрепить груз в телегах или переложить котомки. Дети из повозок смотрели, как офицер бил солдата.
На телеге подъехали Джордже Катич и Тола Дачич, тоже остановились; Джордже осматривал лошадей, Тола слез, пробрался через толпу: этот мученик под сливою — не один ли из его сыновей? Убедившись, что человек, у которого по лицу текла кровь, не из Дачичей, он встал у изгороди и огорченно заговорил перед онемелыми, озябшими и грязными людьми:
— Вот смотри, народ, на свой позор и запомни, что бывает со швабскими шпионами! Вот такие, как этот, под сливой, границу поломали, армию возмутили, паразиты. Потому мы и бежим так безголово, мать их, потому швабы наши дома грабят, жгут и убивают все живое, что под руку попадает. Глядите, люди, в поучение себе и детям своим.
— Тола, ты спятил? — крикнул ему Джордже Катич. — Какой шпион, в штанах у тебя шпионы! Мученик он. Босой. Мужик наш. Что ему предавать, когда все погибло. Не связан он, а терпит. Где у тебя винтовка, слепой? Ой, черная страна наша! Ой, несчастный народ, войско жалкое, черная Сербия! Что смотрите, солдаты, неужто не стыдно? Убейте вы этого гада с погонами! Беги, солдат, несчастный. Беги, если ты мужик. Круши нас, немец, еще худшее мы заслужили.
А генерал Мишич слушал и размышлял, как ему поступить.
— Бьет неприятель. Бьют офицеры. Хлещет дождь. Все бьют друг друга, люди. Сербское войско, прости тебя бог, — продолжал Тола Дачич. — Не хнычьте. Этот безумец детей насиловал, а несчастная мать узнала его и к командиру пришла, я своими глазами видел, как было. Только палкой и можно из серба человека сделать, только под палкой мы не звери. А что, если б это мой сын был? Молчи, дерьмо, жри грязь, будь он и мой сын, пускай, раз он дома сербские грабил, девочек портил и шпионил для швабов. И тебе, солдат, стыдно орать. Меня зовут Тола Дачич, из Прерова я, четыре моих винтовки палили за короля и отечество. Четыре, слышишь? Одну на Цере поломали, там она и осталась. А три еще дело делают, пока бог велит. И откуда ты такой и кто из всех, сколько вас тут вижу, больше солдата уважает, чем я?
— Чего разболтался? Молчи! — ткнул его кнутом в бок Джордже Катич и шмыгнул от позора к своей телеге.