Вечером, прежде чем отправиться навстречу своим страданиям, я трачу уйму времени, чтобы выглядеть хорошо, не создавая при этом впечатления, будто я потратил уйму времени, чтобы хорошо выглядеть. Труднее всего уложить волосы так, как они лежали — я уверен в этом — за мгновение до взгляда в зеркало: немного беспорядочно, но все равно симметрично, с ниспадающей челкой — знаком свободолюбия и уязвимости. В зеркале, однако, я вижу смесь гомика и сутенера; волосы вьются, будто мне на лоб прилепили усы циркового силача. Пытаюсь исправить ситуацию, но перебарщиваю с гелем, так что приходится смывать его, поскольку челка теперь прилипает к голове и создается впечатление, будто на мне разодранная черная шапочка для душа. Проклинаю Бена за то, что он не пригласил меня вчера, я бы тогда успел побриться и к сегодняшнему вечеру оброс бы замечательной и, естественно, небрежной щетиной. Не то чтобы я своим видом хотел сказать: «Эй, я великолепно выгляжу, хотя и пальцем не пошевелил», дело даже не в отчаянном стремлении стать Элис хоть немного нужным — этого отчаяния не понять даже изголодавшимся людям, заблудившимся во льдах. Больше всего меня угнетает, что я не могу рассказать ей о своей одержимости. Это как соль, посыпанная на рану моей бессонницы. Ночь за ночью я лежу, уставившись в потолок, снова и снова смотрю фильм о грядущей катастрофе: та нить, что соединяет меня с братом, нить из ничем не омраченного детства оборвется. Но самое ужасное — я тогда не смогу нормально общаться с Элис. Сейчас хотя бы вижусь с ней; мне больно, сердце разрывается, но между нами нет глухой стены, нет неловкости, в голове не вертится мысль: «Наверное, мне лучше уйти». Я плачу, но слезы текут не по лицу, а где-то внутри, где она точно не может их видеть. Когда я рядом с ней, моя любовь связана по рукам и ногам, заперта в клетку. Но даже закованный в цепи, пою, только очень тихо.
Уже собираюсь уходить, но Ник восклицает:
— Ни хрена себе! У тебя что, свидание с Мишель Пфайффер?
Очевидно, над маскировкой я поработал недостаточно тщательно.
— Нет, я просто собрался…
— К Бену с Элис?
Ник знает об Элис. Как-то ночью, захлебываясь в водке и слезах, я выложил ему все начистоту. Мы тогда сидели, обмениваясь обычными дурацкими сантиментами: о детской гомосексуальности, о ненависти к родителям, о том, что оба могли бы стать профессиональными футболистами (стоило только захотеть), — как вдруг, по одному богу известной причине, я взломал ящичек в собственном сердце и достал оттуда свое сокровище. Теперь, конечно, жалею об этом и боюсь, что в один прекрасный день в присутствии Элис он выдаст что-нибудь вроде: «А ты знала, что Габриель влюблен в тебя?»
— Может быть, — отвечаю я.
— Ясно, — говорит он с самодовольством человека, все и всегда знающего наперед.
Меня вдруг охватывает ярость.
— А пока меня нет, прибрался бы, урод! — не могу сдержаться я.
— О-о-о-о-о-о-о-о! — протягивает он с наигранным сарказмом. — И все вызвано лишь тем, что ты действительно думал, будто одет небрежно и выглядишь безразличным?
— Нет, это вызвано тем, что у нас здесь помойка. — Я окидываю комнату взглядом в поисках доказательств. Найти их не составляет особого труда. — Вот, посмотри: что это такое?
— Какая-то оранжевая шелуха. И что?
— Это оранжевая шелуха в чашке, где еще плавают два волоска… твою мать, там еще твои состриженные ногти. Я мог это выпить!
— Ой, перестань причитать как бабка.
— Это ты тут бабка.
— Нет, бабка здесь ты.
— Нет, ты. Ты ж носишь огромный серый бюстгальтер.
На огромном сером бюстгальтере наша дискуссия заканчивается. Я вообще не люблю спорить, лучше наступлю на горло своей обиде, чем дам волю чувствам. А это неправильно, поскольку каждый раз, когда я думаю: «Не буду ничего говорить по этому поводу», только подкидываю дров в печку своей будущей раковой опухоли. Иногда я чувствую, как моя будущая опухоль разгорается все жарче и жарче, как сердце главного героя «Инопланетянина» Спилберга.