О’Кейси, признавшись, что у него тоже язва, встал из-за стола, едва покончив со своей порцией, прислонился к декоративной панели — та слегка прогнулась — и отвернулся смущенно, как наказанный школьник. Правая рука взлетела ко лбу, его прошиб пот. “Где… это?” — простонал он, подхваченный волной страдания, а правой рукой все отирал лоб, и та трепетала, словно порываясь взлететь, как голубь об одном крыле. Следующие полчаса он провел в уборной — для уборной в чужом доме, как ни крути, многовато. Поскольку строители, нанятые мистером Томелти, не особо старались сделать стены потолще, все его страдания были на слуху. Из-за стены неслись стоны, дикие, почти первобытные жалобы, призывы к Господу Богу. Все эти полчаса, пока ветер сотрясал стены, а дождь молотил в стекла, Уилсон улыбался, и покрякивал, и посмеивался, сытый и довольный. Том снова был зачарован — ему по душе пришлось столь открытое проявление дружбы. Эти двое как солдаты в окопе, все у них наружу, все как на ладони. Его задело за живое. Ему снова стало хорошо рядом с этими ребятами, хоть он и боялся и их разговоров, и их самих. Дружба Уилсона и О’Кейси, закаленная в горниле страданий — нет, скорее, в жерле, ведь в животе у бедняги бурлили, словно лава, гренки с сыром, — вновь тронула Тома чуть ли не до слез. Можно ли заговорить о любви, о спасительной силе мужской дружбы? Нет, не к месту напыщенные речи среди мужчин, ни сейчас, ни потом. Придется смириться, как ни печально. Вместо слов Том достал банку желудочного порошка, припасенную на такой случай, и передал страдальцу — осторожно просунул в дверь руку, не нарушая священного уединения О’Кейси. Тот банку не выхватил, а взял бережно, как воспитанный пес берет из рук лакомство.
Вскоре последовал финальный аккорд, затем душераздирающий вопль, потом тишина, и наконец торжественно скрипнула цепь сливного бачка. О’Кейси, бледный, помятый, весь дрожа после счастливого избавления от боли, не спеша вошел в комнату; Уилсон сиял и кивал, О’Кейси был сама скромность и пристыженность. И Том почувствовал вдруг себя лишним в их теплой компании — возможно, из-за возраста, — и убрел в спальню, доставать из шкафа надувной матрас. Шкаф, должно быть, стоял раньше где-нибудь в деревенском доме — самодельный, грубо сколоченный, в магазине такой не встретишь. Дверцы изнутри были оклеены газетами за август 1942-го, с рекламой вуалеток, фетровых шляп и сводками с фронта, на нынешний взгляд чуть многословными. Видят их теперь лишь пауки и моль да его рассеянный взор. На матрасе спала Винни, когда навещала его, и Том уже привык стелить ей простыни с перьевой подушкой в искусно расшитой наволочке — дело рук еще одного неизвестного сельского мастера. Все лучшее в Ирландии — дело рук неизвестных. Как зачастую и самые жуткие преступления.
Том не знал, на что Уилсону с О’Кейси один матрас на двоих, но на такой случай есть еще диванчик-недомерок — и, чувствуя свою беспомощность как хозяина, он свалил в кучу матрас, простыни и подушку и указал на них с умудренностью Архимеда — дескать, устраивайтесь на ночь, как сумеете. Но он сделал все, все, что мог, и ужином их накормил, а сейчас он устал, устал, и, сказав на прощанье несколько слов, простеньких и затертых, как медяки, поплелся к себе в спальню. За ночь он несколько раз просыпался — всему виной слабый мочевой пузырь, — зато в промежутках спал, как Дракула в склепе.
Когда он встал около шести утра и побрел, спотыкаясь, во тьму, то увидел, что матрас сдут и свернут, словно гигантский язык — словно язык геккона… нет, у гекконов языки длинные и узкие, разве не так? — постель сложена очень аккуратно, а гостей и след простыл. Он зашел в уборную, помочился в суровой тишине своего одинокого жилища и слегка покачал головой, вспомнив дела прошлой ночи. Не найдя зубной щетки, он почистил зубы пальцем, выдавив на него каплю пасты. Окунул в мыльную пену помазок, взялся за безопасную бритву. И стал напевать ту самую песню, как и положено во время бритья. Выщипал волоски из ноздрей. Для кого ему прихорашиваться? Ребята, наверное, встали затемно, чтобы уехать первым автобусом в город и успеть на работу, не потерять в зарплате. Кто из них спал на матрасе, а кто на убогом диване? Скорее всего, он так никогда и не узнает. А отчеты прихватили с собой? Да, забрали. Слава тебе, Господи! Да и не могли они их оставить. Ему стало вдруг больно, стыдно. Он их подвел, несомненно, подвел. Изобразил немощного старика, да как убедительно! Он чувствовал себя убийцей, отпущенным по ошибке на волю. Чувствовал себя таким же жалким, как диван у него в гостиной. Теперь он и вправду заплакал, жгучими, безутешными слезами — слезами уличенного труса. Даже не удосужился высказаться о материалах дела, не поддержал коллег, взявших на себя труд приехать. Ай да Том Кеттл, мудро поступил! Нечего сказать, мудро. К чертям эту писанину, надоевшую полицейскую прозу.