Как будто личность дана нам как средство приобрести некий странный капитал, не ради себя самой… Этот капитал приобретается не усилиями разума, но и не «чувством», в смысле раздражения, радости, усталости или довольства. Ценность внеразумнаго исключительно велика, хотя оно и отбрасывается в наши дни как безразличное или прямо больное.
За пределами чистой мысли – значит, по ведомству психологии, если не психиатрии. По общему согласию, человек есть «разум плюс все остальное». Здесь жизнь и мстит упростителям, т. к. важнейшие источники или, скажем, побудители нашего поведения лежат в области «всего остального».
Поговорим об одном довольно редком, но много дающем «душе» и малозначительном для «разума» переживании: одушевлении внешнего мира. Кто долго был один, знает, какую странную живость, окрашенность чувством обретают улицы городов, по которым мы ходим, не желая возвращаться в пустой дом. Внешний мир приобретает, при известных обстоятельствах, черты личности, с которой мы связаны некими отношениями; иногда даже любовными (что подтверждают многочисленные свидетельства мистиков).
С точки зрения психологии – это проявление беспокойства, отражение подспудного напряжения ума и чувства. Ради спокойствия это переживание необходимо рационализовать, обезвредить, если не убить. Но кроме спокойствия есть и другие ценности, например, смысл. Смыслы, значения вещей не содержатся в них изначально, но прикрепляются к ним путем переживания. Там, где психология добросовестно делает свое дело – их не будет. Будет спокойная, размеренная, совершенно бессмысленная жизнь. Хороша ли такая цель?
Я говорю не об отказе от разумного скепсиса. Добросовестный мистицизм, боюсь, в наши дни уже невозможен. Мы не можем верить своим ощущениям; мы можем верить лишь в то, что за ними стоит нечто большее, чем электрохимические процессы. Сама по себе «таинственность» недорого стоит…
Итак, мы говорили о том, что некоторые духовные сущности создаются из материала наших страстей и нашей тоски – а возможно, нуждаются в известном напряжении всех сил личности, чтобы быть испытанными. Чем напряженнее и острее взгляд, тем больше смысла растворено в том, что он видит.
Музыка и тени, шелест капель, отчужденно-прекрасные здания, неутоленная и потому проницающая всю ткань бытия смутная, ни на что особенно не направленная любовь… В минуты отчаяния или радости или сладко-неразделимого, но пронзительного чувства, в котором есть что-то от обоих; когда душа и мир образуют осмысленное напряженное единство; когда содержание ума и чувства нераздельно – из них рождается
Всякая большая религия вырастает из таких разрозненных и частных ощущений; храмы, обряды, «сила и слава» – все это приходит потом. Религиозен не тот, кто всегда эти ощущения испытывает (это было бы непосильно), но тот, кто об этих мгновениях всеосмысленности, всеоставленности – не забывает.
Наши «священные урочища и дубы», если б религии возникали сегодня, были бы на улицах городов. Здесь наша душа налагает свой отпечаток на мир и испытывает обжигающее с ним единство. Кстати: не только любовь, вообще «теплое и светлое», дает это ощущение всеединства. Ужас, оставленность, понимание непоправимости – также.
Наши предки умели запоминать и ценить такие ощущения; нам они кажутся внутренними, частными переживаниями. Мы настолько забыли, как обращаться со своей душой; настолько забыли, как быть религиозными (если речь не идет об уже «готовых» разновидностях культа) – что не узнаем религиозное ощущение, даже встретив его. Дело не только в работе машины принудительного обезбоживания (оно же расчеловечивание). Дело еще и в силе привычки. «Религия» для нас, как для того лесковского героя, «в церкви»; внутренние переживания кажутся чем-то малозначительным…
Однако у многих из нас, наверное, есть такие памятные места, священные мостовые – где соприкасалось внутреннее и внешнее, явилось личное откровение; где с нами говорил (как подумали и сказали бы древние)
XI. Речи Раскольникова
Некоторые говорят, что XIX век был веком лицемерия, то есть подавления сокровенных желаний. То же самое можно выразить иначе: XIX век был временем наибольшего порядка в душевной жизни; той самой выправки души, о которой говорилось выше. Что же до «лицемерия», то это оценка нравственная, то есть не по существу. Вопрос в другом: чем этот век платил за упорядоченность душевной жизни, за выправку, за всё, чему жгуче завидует человек XX и XXI столетий? Ответ находим у Достоевского. По ту сторону всех высоких и сложных форм жизни – выведенные в его романах Подпольный человек и Раскольников, оба – ущемленные этой выправкой, царствующим в мире нравственным порядком.