— Все–таки многоходовка, — спустя некоторое время роняет Седой. — На каждом этапе все накрыться может.
— Ракушка на внешнюю — спираль с расширением.
— Центр — мы?
— Да, с нас все начинается.
— Алмаз алмазом режут, а плута плутом губят. Никак, ты, Сергей, еврейство решил переплутовать? Дождемся? Будет ли на них «Вседомовное Проклятие»?
Сергей — Извилина не отвечает, поскольку не хочет лгать. Даже сейчас, нераскрывший и десятой доли от целого, да и целое, по правде говоря, у него еще не сложилось, да и не могло сложиться, пока само начало, острием которого они являлись, не пошло врезаться в гангренизированную плоть, срезая куски, выпуская гной, беря глубже, частью срезая и здоровое — это уже от нехватки времени и запущенности болезни… Так вот, этот самый Сергей, думающий уже частью и о пересадке здоровых тканей на глубокие, казалось бы, безнадежные раны, сам являющийся частью проекта Генштаба, одного из многих, разработанным в недрах Главного Разведывательного Управления, давнего, и скорее всего уже позабытого, пылящегося в архивах, не знал что ответить Седому.
Как так получилось? Могло ли это произойти без «помощи» извне?
Каждый новый правитель приятно удивлял чем–нибудь из того, что не было у предыдущего. Фигуры едва пометившие кресло в расчет можно и не брать. После невнятных по звучанию, но привычных непоколебимым смыслом речей Брежнева, удивил членораздельной речью, но уже невнятным смыслом, генсек Горбачев. На том генсеки и закончились — пришли иные, вроде бы с осмысленностью и внятностью речей, но поносом дел по стране. Поскольку страну сдали, стали звать их по другому — президентами. За пьяным президентом пришел трезвый, но поносными речами и поносными делами все и заканчивалось. И на третьем уже не видели разницы — трезвый ли русский, трезвый еврей — все равно мелочь. Уже и без разницы.
«Пипл пилил бабло!» — едва ли не восторженно оправдывалось правительство, у которого блестели глазки новомосковским ажиотажем. — «Скоро наладится!»
Наглость — второе счастье. В Москве — первое. В 90‑е мало кто из обладающих властью не принял участия в параде негодяев. Через два десятка лет быть негодяем было признано обязательным…
Что не вызывало сомнения — это хазарский путь, где иудейская вера новых правителей — правящего слоя, уже как обязательное, как высшая партийная принадлежность. Но это не вера, хотя и религия, она основана на сиюминутной выгоде и предлагает вход без права выхода на основе элитарности. Все, кто в организации — высшие, кто вне ее — низшие, и с ними можно делать что угодно — как с домашним скотом…
— Победим? — настойчиво спрашивает Седой, понимая, что — нет, вряд ли, но здесь уже скорее сходясь мыслью с неизвестным ему Монтенем; что бывают поражения в своей славе не уступающие величайшим победам, как так — 300 спартанцев, удерживающих ущелье у Фермопил или Брестская Крепость…
Извилина пожимает плечами.
— Группу жалко! — говорит Седой.
— Другие не справятся.
— А ты, Извилина, значит, всерьез решил помирать?
— Кому–то надо — людей не хватает.
— Без тебя не раскрутится.
— Раскрутится! — уверяет Извилина. — Обязательно раскрутится. Только чуть медленнее, как бы само по себе… Одним из важнейших факторов операции, является создание и последующее продвижение работающей Легенды, ей нужна опорная точка, но желательно несколько. Сократ не просто яд выпил, он и чашку за собой вылизал. Но здесь только второе было его собственным решением — протестом, первое — обязанностью.
— Замену приемлешь?
Извилина отвечает не сразу. Сказано не с бухты–барахты. Таким не бросаются. Отказ оскорбит. Одновременно понимает, что с его помощью легче начнут следующий этап этой сложнейшей операции и, помоги Михей, затеют другие, и хотя нет надежды дожить до конечного, но… Бессмертие откладывается. Каждой ветке гореть по–своему.
— Серега, я тебе так скажу: не начавши — думай, а начавши — делай! Думай, пока есть время, в полную силу, а потом уже под мысль не останавливайся! Не жалей ни о чем. И никого! Нас тоже.
Видя последствия, не сотворишь великого. Малого тоже не сотворишь. И продолжения тебе не будет. Сергей отказывает себе в праве переживать об уроне. Прислушивается к себе. Нигде не больно? Значит и не тошно.
— Стоит ли? — спрашивает у Седого, не договаривая остального.
— Некоторые знания слишком утомляют — пора уходить.
— А кто по России дежурить будет?
— Была бы Россия, а дежурные найдутся.
И тут Извилина понимает, что, если сам он выживет — ему жить в деревне и учить детей. Долг этот на нем повиснет. Не прост Седой — собственную многоходовку выстраивает, посмертную.
— Искупаемся?..
Извилина забирается на «палец». Внезапный ветер морщит озеро.
— И не думай! — попытается остановить его Седой…
А еще вспоминает, как днем позже, поутру…
…Выйдя из домика «метр на метр, два вверх», едва не наталкивается на Извилину. Тот нетерпеливо переминается, прыгает, поджав под себя больную ногу, потом — нахал! — спрашивает:
— Удачно?
— Я не в том возрасте, чтобы отмечать подобное событие дружеской пирушкой, — огрызается Седой.
— Дождешься? Поговорить надо.
— Здесь?