Мы не сможем проникнуть в картину, слиться с образом, как делают герои «Следов» (S, 155), но это не значит, что образ никак не влияет на нашу реальную жизнь. Наблюдать, предвосхищать, прислушиваться к жизни будущего мы должны. Другое дело, что это предвосхищение не сводится и не может свестись к объективному анализу, к позитивному знанию, соотноситься только с известным. Познавательный статус используемых Блохом категорий позволяет считать их гипотезами, плодотворность или истинность которых должна обнаружиться лишь в будущем.
В молодости Блох тяготел к мистическому переживанию мгновения и строил свою философию утопии на стремлении самости рассеять мрак собственной тайны. Познавательная стратегия, избранная им в «Духе утопии», предполагает ориентацию на экспрессивное коммуникативно-практическое знание, на сообщение/откровение, размыкающее человека по отношению к миру и позволяющее узнать себя в других, постичь этическую очевидность переживания сообщества[112]. В поздних работах экзистенциальный пафос «Духа утопии» и вечная недосказанность «Следов» дополняются не только обширным историкокультурным материалом, но и социально-философским и диалектическим обоснованием утопии как центра подвижного и историчного мира, как сути революционной практики и движения к социализму. Постоянное движение можно в таком случае интерпретировать не как дурную бесконечность, но как наличие в каждый данный момент множества возможностей (общественного) развития, как продуктивную неопределенность. Блох пускается в рискованную авантюру, пытаясь дополнить художественный опыт системой категорий, которые к тому же постоянно вращаются вокруг социализма и гуманистических марксистских идеалов. «Принцип надежды» заканчивается так:
Блох, с одной стороны, отвергал авторитаризм трансцендентного, не мог принять концепцию застывшего, потустороннего, самодовлеющего Абсолюта, стремился вслед за еретиками-революционерами спустить небеса на землю, а с другой (в спорах с Лукачем) – критиковал имманентность искусства, показывая, что «эстетический» фетишизм ведет к такому же закоснению, но теперь уже в нашем, посюстороннем мире. Эта критика велась, конечно, с позиций некоего синтетического мировоззрения, и Блох ставил его выше отдельных форм духовной реализации – будь то искусство, религия или философия. Однако зависимость его дискурса от искусства, от религиозных и философских традиций – как стилистическая, так и содержательная – совершенно очевидна, и ниже будет повод подробнее описать ее. Более того, это обстоятельство сыграет в дальнейшем решающую роль.
Как выстраивалась утопическая философия? Блох постоянно искал сюжеты, подбирал новых героев, монтировал разные ситуации и смыслы, спорил, убеждал, разочаровывался, будучи необычайно чувствительным и к истории, и к новым языкам искусства, и к новой словесности. Но среди героев этого утопического нарратива главными были его друзья, именно их вопросы, их восхищение и презрение, их холодность и восторг, наконец, их мысль – вот что на самом деле определяет судьбу этой философии, вот что способно придать новый смысл ее – местами запыленной, помятой, захватанной – метафорике.
II. Гейдельбергские апостолы
С Георгом (Дьёрдем) Лукачем (György Lukacs, 1885–1971), венгерско-немецким философом, политическим деятелем и литературоведом, одним из главных персонажей в истории западного марксизма, Блоха несколько лет связывала близкая дружба. Их идейное и жизненное влияние друг на друга в те годы было огромным. Они познакомились в 1910 г. в Берлине, на коллоквиуме у Зиммеля (по другим воспоминаниям – в Будапеште), а в 1911 г. уже планировали построение совместной философской системы[113] – проект, который, однако, так и не осуществился.