Но психологически русские пастыри были не готовы к тому, чтобы строить самостоятельную жизнь в отрыве от государства, причем государства православного, для которого интересы Церкви – не пустой звук. «Государственнический» подход к решению вопроса о степени церковной свободы был совершенно одинаков как у иерархов последних предреволюционных лет, мечтавших о восстановлении канонического строя церковного управления, так и у их предшественников, живших столетием ранее.
Понимать причину болезни, наблюдая тревожные симптомы, к сожалению, очень часто не значит иметь возможность применить нужное лекарство для ее излечения. Понятие «формы» было вкоренено в сознание отечественного епископата, который, даже понимая неправильность (если не сказать более) многих действий, предпринятых в отношении Церкви светскими властями в XVIII–XIX веках, а также неканоничность самого синодального устройства, не мог представить себе автономное существование в России Российской же Церкви. «Идти к народу» в тех условиях Церковь могла только государственным, т. е. опять-таки формальным, путем, не зная (и не желая знать), как можно разорвать этот порочный круг.
Искренне желая реформ, Русская Церковь вплоть до революции не имела возможности самостоятельно ничего решить, начиная и заканчивая любое движение в сторону реформ лишь с согласия светских властей. Такие привычки послушания представителям «мира сего» преодолеваются не просто, и не вина Православной Церкви в том, что в течение многих десятилетий «оставленный самому себе» русский народ в большинстве своем не поддержал ее пастырей в самую ответственную и страшную для них годину.[31] «Выстуженная» канцелярией Церковь, не привыкшая к самостоятельности и к коллективному творчеству, очищалась кровью своих мучеников и исповедников. Однако миллионы оказались, как и предполагал генерал А.А. Киреев, потерянными для нее.
Петровская «симфония», привела в итоге к господству «формализма», а следовательно, и специфического «церковного позитивизма» в среде православных архипастырей. Однако не меньшая вина «византийской болезни» состоит в том, что она привила многим отечественным епископам взгляд на церковное служение как на государственную службу, где мистический элемент подавляется элементом практическим и где политическая целесообразность ценится если не выше, то, по крайней мере, наравне с «метафизической» церковной пользой.
Классическим примером синодального иерарха, придерживавшегося таких взглядов, можно считать Патриарха Московского и всея Руси Сергия.
III
…Семнадцатый год стал для Православной Церкви огромным испытанием, с его приходом окончился двухвековой синодальный период ее истории. Были ли готовы к этому русские иерархи, среди которых одним из наиболее заметных являлся Финляндский архиепископ Сергий?
Едва ли. Все произошло как-то «вдруг». Разумеется, любая революция, несмотря на ее «закономерность», яркую «симптоматику», наличие в стране «революционной ситуации» и т. п., первоначально воспринимается современниками в большинстве случаев «внеисторически» (лучше даже сказать антиисторически). Это обстоятельство вполне объяснимо с психологической точки зрения и никак не противоречит многочисленным фактам, доказывающим, что революцию давно «ждали». Ожидание революционного коллапса вовсе не способствует его (коллапса) адекватному пониманию. Впрочем, если где и «ждали» революцию, то уж не в Церкви. Такой расклад никто из правящей иерархии и не предусматривал, доказательством чему стало последнее заседание последнего «царского» Св. Синода, проходившее 26 февраля 1917 г.
Пришедший на заседание Товарищ Обер-Прокурора князь Н. Д. Жевахов предложил иерархам выпустить воззвание, касавшееся происходивших тогда событий, которое стало бы «грозным предупреждением Церкви, влекущим, в случае ослушания, церковную кару». «Это всегда так, – ответил [князю] митрополит [Киевский Владимир]. – Когда мы не нужны, тогда нас не замечают; а в момент опасности к нам первым обращаются за помощью»[32]. В итоге предложение Жевахова не встретило поддержки в Синоде, а воззвание так и не появилось. Объясняет это князь не отказом высшей церковной иерархии помочь государству, а самым заурядным проявлением оппозиции Синода к Обер-Прокуротуре и совершенным непониманием ею происходивших тогда событий[33].
Скорее всего, он был прав. Но дело, думается, заключалось не только в этом. Зная, что собою представляла синодальная Церковь в «симфоническом» Российском государстве, вполне можно понять проявленную 26 февраля 1917 г. ее высшими представителями инертность. Самостоятельно реагировать на что бы то ни было главная конфессия Империи была давно отучена. К тому же и события развивались стремительно: если 26 февраля иерархи не вполне представляли себе возможных перспектив политического развития страны, то после 2 марта, когда пришло известие об отречении Императора, – тем более.