Жизнь – это еще и преодоление смерти. В советской песне «классического» периода жизнь, преодолевающая смерть, – это, во-первых, Память, а во-вторых, Юность или Молодость. Именно обобщенная песенная формула памяти предельно наглядно обнаруживает метафизический образ времени – в той мере, в какой время является также и Большим временем, конституирующим «советское» как таковое. Это формула различия памяти как забвения и памяти как собирания и обретения. Советская модель памяти строится на отождествлении памяти-забвения с личной памятью, а памяти-обретения – с памятью коллективной, народной. Противоположная советской – назовем ее буржуазной – модель памяти, напротив, отождествляет массовую, социальную, объективированную и овеществленную память с памятью-забвением, а память частную и субъективную – с памятью-обретением.
Критики советской эпохи, усматривающие в «советском» прежде всего ложь, страх и унижение человеческого достоинства, могут быть правы в частностях, однако они упускают из виду главное – самоопределение советского человека как алчущего и жаждущего правды и находящего эту правду в обновляющей стихии темпорального. Все дело в том, что критики советского воспроизводят в своих рассуждениях принципиально иную, «буржуазную» модель памяти и времени. В рамках этой модели интерсубъективная, объективированная память представлена в форме музея – мертвого хранилища исторических и культурных ценностей.
Музей сам по себе ничего не транслирует: он является всего лишь удобным инструментом государственной идеологии. У буржуазного индивида музей – в широком смысле совокупного культурного продукта человечества, поддерживаемого в состоянии хотя бы минимальной актуальности (в отличие от запасника), – не вызывает доверия: неустранимая случайность в подборе «артефактов» и в их сочетании служит поводом к подозрению в «манипуляциях» со стороны менеджера музея – государства. Буржуазный индивид отказывается воспринимать музей как целое, – как общую для всех культурную почву, – его интересуют только отдельные артефакты, только частности и детали, только то, что отклоняется, а следовательно, не вписывается в навязываемый образ единства. Именно в «авторитарном» конструировании исторического и культурного единства, в пренебрежении к особенному и не охватываемому системой категорий потребитель и усматривает ту самую «стратегию забвения», которая делает музей местом лжи и манипуляции.
Очевидно, что единственным способом пробиться сквозь «тотальность беспамятства» к чему-то в высшей степени специфическому и потому живому становится для индивидуалиста-потребителя образ его взаимодействия с собственным прошлым, его персональная память-обретение. Буржуазная личная память устроена наподобие камеры-обскуры: она выхватывает из прошлого – точнее, из резервуара переживаний и эмоций, которые так никогда и не становятся чем-то окончательно прошлым, – некий момент, который делается предметом созерцания, имеющего целью полное, детальное воспроизведение и оживление всей сцены целиком, включая наблюдающего ее индивида. Буржуазный индивид испытывает непреодолимую потребность ежесекундно проецировать на любую жизненную ситуацию образ себя самого, наблюдающего данную ситуацию как заведомо завершенную и обрамленную рамкой окрашенного субъективного отношения картину.
Если советский человек вполне доверяет врожденной, природной памяти и использует ее анестетические свойства для того, чтобы наполнить свою жизнь высшим, универсальным содержанием, то потребитель-индивидуалист развивает свою память так, чтобы она выполняла противоестественную задачу абсолютной, фетишизирующей фиксации на частном, обособленном объекте; результат такой фиксации – мемориальный фетиш – индивид потребляет в качестве собственного внутреннего смысла. Несколько огрубляя, можно охарактеризовать принимаемую потребителем на вооружение стратегию взаимодействия с музеем как приписывание музейному артефакту свойств мемориального фетиша. Именно так современный нам российский потребитель взаимодействует с «музеем советского» – он всячески сопротивляется любому осмыслению советского в качестве единства, и если и видит какое-то оправдание существованию подобного музея, то таковым оправданием становится возможность трактовки его артефактов исключительно как свидетельств частной жизни – как фетишей, ускользающих от любого обобщения и любого понятия.
Как и Память, советская Юность имеет две стороны – это, во-первых, юность уходящая или ушедшая, и, во-вторых, юность бессмертная. В советской песне совершенно отсутствует представление о юности как об особом замкнутом мире, пребывание в котором обусловлено возрастом. Есть мир детства, мир школы, есть даже особый студенческий мир, но вот мира юности нет. Школьный мир существует именно потому, что пребывание в нем хоть и конечно, но занимает довольно много времени.