Как-то вечером прошлой зимой Мари заставила Жан-Жака пересказать на память латинский текст. Луи нетерпеливо барабанил пальцем по столу, потом иронически сказал:
– Ты что, Мари, стала понимать по-английски?
– Но, папа, это латынь, – с оттенком презрения поправил отца Жан-Жак.
Луи закричал:
– Латынь это или английский, мне все едино. Просто меня разбирает смех, когда твоя мать разыгрывает из себя ученую.
– Я вовсе не разыгрываю из себя ученую. Я пытаюсь помогать сыну, как умею. Не хочу, чтоб он был рабочим.
Помню, как Жан-Жак, перейдя в шестой, сунул мне в руки учебник латыни.
– Мама, проверь, как я выучил наизусть.
– Но я же не знаю латыни, я ничего не пойму.
– А ты только следи глазами и увидишь, ошибаюсь я или нет.
Я выслушала его и, заметив ошибку, испытала удовольствие.
– Нет, не так. Погоди: rosarum – розы.
Долго, как песня, звучали в моей памяти эти слова. Звучат и до сих пор:
именительный: rosa – роза; родительный: rosae – розы…
Интерлюдия вторая
Быстрый рост производительного капитала вызывает столь же быстрое возрастание богатства, роскоши, общественных потребностей и общественных наслаждений. Таким образом, хотя доступные рабочему наслаждения возросли, однако то общественное удовлетворение, которое они доставляют, уменьшилось по сравнению с увеличившимися наслаждениями капиталиста, которые рабочему недоступны, и вообще по сравнению с уровнем развития общества. Наши потребности и наслаждения порождаются обществом; поэтому мы прилагаем к ним общественную мерку, а не измеряем их предметами, служащими для их удовлетворения. Так как наши потребности и наслаждения носят общественный характер, они относительны.[7]
У меня двухлетняя дочь. Мы усаживаем ее перед телевизором. Она смотрит его, потом говорит: «Выключи, мама». Меня бы огорчило, если бы моя дочь перестала интересоваться телевидением.
Есть только одна категория людей, которая больше думает о деньгах, чем богачи, – это бедняки.
Звонок у входной двери разбудил Луи. Ему нужно время, чтоб выбраться из теплых простынь и натянуть брюки. А кому-то не терпится, звонок звенит снова. Он открывает. Это Симона.
– А-а, папа! Ты уже дома?
Она чмокает отца.
– Что, мамы нет?
– Нет. Она ушла.
– Что ты делал?
– Ничего.
– Спал?
– Неважно. Откуда ты явилась?
– Да из школы же. Откуда еще?
– Не знаю.
Луи не удивляется. Уроки кончаются в половине пятого, а сейчас восьмой час. Он не знает, что Симона два-три раза в неделю заходит к двоюродной сестренке поиграть.
В кухне, где трубка дневного света на желтом потолке освещает голубые стены, где властвуют белые боги домашнего очага – холодильник, стиральная машина, колонка для подогрева воды, – в этой кухне, где он трудился столько дней, отодвигая перегородку, меняя плиту, оборудуя стенные шкафы, соскабливая пятна сырости с потолка, перекрашивая стены, Луи уже не чувствует себя как дома.
В дальней комнате, которую он, приспособив под гостиную, оклеил по совету журнала «Эль» разными обоями веселых тонов, Симона включила прямоугольное око телевизора.
– Который час, папа?
– Восьмой.
– Хорошо. Значит, продолжения «Литературной передачи» еще не было. Где газета?
– Газета? Не знаю.
– А программа телепередач?
– Не знаю.
– Ничегошеньки ты не знаешь.