Отправился молодой Шаляпин в Хамовники, к великому Толстому. Целый вечер певец во всю силу гениальности открывал правду своих чувств, а Толстой, с гениальной честностью своих чувств, слушал. Не понравился визит. Причем обоим. Реакцию Толстого поясняет близкий писателю пианист Александр Гольденвейзер: «Шаляпин пел что-то Мусоргского, который никогда на Льва Николаевича не производил впечатления, „Судьбу“ Рахманинова, показавшуюся ему фальшивой (слова Апухтина он назвал отвратительными), что-то Шуберта и Шумана и чудесную русскую песню „Ночь“… пение его мало дошло до Льва Николаевича отчасти из-за выбора вещей, а главное, из-за того, что Лев Николаевич был не в духе». Шаляпин же, по его словам, «чувствовал себя у Толстого очень напряженно и скованно». Сыновья писателя, приятели певца, отозвав его в другую комнату, уговаривали закончить скучный вечер у «Яра», повеселить душу цыганским пением. «Мне, — рассказывает Шаляпин, — было страшно, а вдруг Лев Николаевич спросит меня что-нибудь, на что я не сумею как следует ответить. А цыганке смогу ответить на все, что бы она ни спросила… И через час нам цыганский хор распевал „Перстенек золотой“».
Известна любовь Толстого к цыганскому романсу, так что, не промахнись Шаляпин с репертуаром, спой он, например, тот же «Перстенек»… Хотя не угадать. Сойтись в правде чувств с Толстым было непросто.
Зашел Толстой в Московское училище живописи, ваяния и зодчества, разговорился с корифеем демократического реализма, заядлым полемистом Илларионом Михайловичем Прянишниковым. Вечером запись в толстовском дневнике: «С Пряничниковым хорошо беседовал. Сказал ему неприятную правду». То есть без обиняков было высказано, какую ложную правдивость изображают передвижники: «Идет мужик — опишут мужика, лежит свинья, и ее опишут, и т. д. Но разве это искусство?»
«Что такое искусство?» — трактат, подводивший итог многолетним специальным размышлениям Толстого, частично был уже опубликован, ожидалась публикация заключительных глав, когда в январе 1898-го в Хамовники к Толстому — лично познакомиться с любимейшим писателем — пожаловал Римский-Корсаков.
Композитор, только что отслушав свою оперу «Садко» на мамонтовской сцене, думал побеседовать о песенных корнях национальной музыкальной школы. Собирательство и долгое изучение всевозможных плясовых, обрядных, хороводных, сказовых напевов оказали огромное влияние на композиторское направление Римского-Корсакова. К примеру, идущие от былинных сказов речитативы «Садко»… Толстой отмахнулся: никому не нужны эти речитативы, люди так не говорят, да и вообще все оперные выкрутасы и сладострастные балеты одна «гадкая глупость». Заговорили о музыке. Толстой посетовал на ненавистные ему бешеные взрывы Бетховена и неотвязную сладость шопеновских аккордов. Композитор заявил, что он Шопена и Бетховена боготворит. Относительно призывов писателя к музыке простой и всем понятной Николай Андреевич указал на возвышающие человека художественные произведения Льва Николаевича, которые отнюдь не просты, доступны далеко не каждому. Сердито обронив насчет презрения к себе за прежнюю тщеславную ерунду, граф Толстой повел речь об истинном, братском искусстве, проистекающем из религиозного, подлинно христианского сознания. Неробким тоном «господин адмирал», как в шутку именовался у Стасова строгий Римский-Корсаков, отчеканил, что вопросы религии его не занимают, что, на его взгляд, как мелодии старинных православных песнопений, так и многие догматы восходят к языческому культу, и ему лично наиболее прекрасным видится древнерусский пантеизм с поклонением Яриле-Солнцу! Спор принял весьма острые формы. «Около половины первого ночи, — вспоминал очевидец этой встречи, — когда Римские-Корсаковы стали прощаться, Лев Николаевич вышел их провожать и, уже стоя в прихожей, в ответ на извинения Надежды Николаевны, что они, быть может, его обеспокоили, изрек: „Полноте, мне было очень интересно сегодня лицом к лицу увидеть мрак“».
Михаил Врубель паломничества в Хамовники или Ясную Поляну не предпринимал. Он часто, очень часто и очень живо, себе это представлял. Даже письменно набросал кое-какие штрихи воображаемой «Встречи с Великой Знаменитостью».
Увиделось художнику, как он — «обтрепанный, маленький, невзрачный, едва ли не из тех Полячков, к которым с таким презрением относился Достоевский» — является в усадьбу «маститого, родовитого, но все же мужика». А хозяин гостеприимной «Скучной Поляны» и словом не удостаивает, молчит, угрюмо вперив в посетителя «пронзительные волчьи голодные очи». Молчит «не как Христос», молчит надменно и пренебрежительно — «он мог бы молча поцеловать меня, как тот у Достоевского, но слишком в нем, аристократе, моя фигура возбуждала брезгливость».