За эту неделю Сергеев почернел, высох, но на жестком почти пергаментном теперь лице начальника отдела еще сильнее, яростнее горела решимость доказать свою правоту, еще упорнее он вел постоянное наблюдение за тем, кого считал врагом побеждающего социализма. Ему казалось, что истина рано или поздно восторжествует и рапорт, посланный им неделю назад, обязательно дойдет до людей, умеющих отличать черное от белого, что если на купюрах, изъятых у врага, имеются отпечатки пальцев, если все улики прямо или косвенно подтверждают очевидную мысль, то незачем огород городить, а так ведь получается какая-то ерунда. Сергеев арестовывает человека, приезжает другой, старший по должности, и выпускает его. Что же выходит, кто враг народа? Бугров или Сергеев?.. Вот и получается, что если не Бугров, то Сергеев! Он, Василий Ильич Сергеев, отчаянный командир разведки Первой уральской партизанской дивизии!
Предположим, предположим, что не Бугров диверсант! Предположим! Но кто отвечает за безопасность стратегического объекта?! Бугров! Кто распустил охрану до того, что половина не умеет обращаться с боевым оружием, а на ПэПэ пьют чай и хлебают щи?! Кто еще раньше просаботировал приказ об освещенности стратегических территорий?! Кто не является на планерки и сборы по военизированной охране?! А если это происходит в течение полутора лет?! Как это можно назвать, если не замедленная диверсия?! И все это отбрасывается, отвергается, не берется во внимание. Очевидные улики не рассматриваются только потому, что возникла новая мода: все подвергать сомнению и проверке! Может быть, и строй кому-то захочется подвергнуть сомнению? Отчего же, коли можно одно, давай и другое!
И на приказ, переданный Егором от Ларьева, Сергеев только усмехнулся, пробурчав свое любимое присловье «Ну и бублики!», что означало на данный момент одно: передал и хорош, а твою словесную размазню слушать уволь!
Егор закурил, стоя под теплым солнышком. Уже земляные проплешины торчали повсюду и почки набухали на деревьях. В Варшаве начался суд по делу Полянского, и все, затаив дыхание, следили за процессом. Этот Полянский 26 апреля 1930 года взорвал бомбу в советском полпредстве в Варшаве, и газеты называли дело Полянского звеном в цепи подготовки интервенции против СССР. Даже адвокаты Эттингер (он в свое время защищал Коверду, убийцу Войкова!) и Сканчинский отказались защищать Полянского.
— Как вы думаете, его осудят? — спрашивал Егор.
— Вряд ли! — вздыхал Ларьев. — Во всяком случае, они сделают все, чтобы его оправдать!
— Мы же этого не потерпим! — возмутился Егор. — Взрыв в посольстве — это вызов к войне!
— Да, положение серьезное, — кивнул Ларьев, хитро прищурился. — Но и у нас не лучше, с нашим резидентом… А? Надо его найти, Егор, найти и взять живым, тогда мы сможем поймать за хвост Шульца, а Эрих Шульц выведет нас еще дальше наверх… Мы должны знать, что они затевают против нас! Должны. Понимаешь ты или нет?!
— Понимаю, — вздыхал Егор.
— А уж диверсия на электростанции — это Шульца рук дело. Шульца и этого нашего крестника! — говорил Ларьев.
Лампочка мигала, выхватывая из тьмы их лица, то внезапно заливая красноватым светом, то снова погружая их во тьму, то опять, отвоевывая у ночи, являя на свет, возвращая прежние думы и тревоги…
Медосмотр проводили прямо на электростанции, в кабинете директора. Два врача слушали каждого, смотрели горло, проверяли зрение, пока Егор с Лыневым осматривали сапоги.
В тот день впервые на работу вышел Бугров. Многие его еще сторонились, боялись подавать руку, да Никита Григорьевич и сам, понимая это, держался отчужденно, в сторонке, ни с кем не разговаривал. Сам попросился в техники. Новый начальник станции, присланный из Свердловска, раньше он работал у Свиридова, вообще не хотел его брать, пока не вмешался Егор, не позвонил Ларьеву, и только благодаря его нажиму, а проще говоря, скандалу, Тиунов уступил. И то потому, что хорошо знал, каким авторитетом пользуется Ларьев у Менжинского. Однако попросил от него личное письменное поручительство и довольный тем, что застраховался, принял Бугрова.
На Егора вся эта история произвела оглушающее впечатление. Он представлял, каково Бугрову встречать повсюду настороженное отношение. Бороду Никита Григорьевич сбрил и стал почти неузнаваем. Из богатыря, плечистого, розовощекого, веселого, он превратился в сутулого перепуганного доходягу. Щеки ввалились, и на бледном малокровном лице, казалось, жили одни глаза. Они еще несли в себе слабый огонек веры.
Фигурные набойки оказались у половины станционных, а вскоре Егор выяснил, что набивались они одним сапожных дел мастером Афанасием Мокиным, который подрабатывал этим на дому. Лынев аккуратно переписал всех, у кого оказались набойки, и Егор послал Лынева узнать о каждом хотя бы поверхностные сведения, а сам, посоветовавшись с Ларьевым, отправился к Мокину, который занемог и второй день лежал дома. Как сказала Антонина, у отца жар, кашель, и она сама запретила ему идти на работу, а вечером лечила его, поила травами и горячим молоком.