Мне немного стыдно за это чувство, ведь я уже не ребенок, я взрослый человек. Мне не нужно, чтобы она присматривала за мной, но мне хочется, чтобы она меня хотя бы
А теперь она ускользает от меня, уходит туда, куда уже ушел Бром.
– Ома?
Она отводит взгляд от окна:
– Бен?
Как же мне ненавистен этот вечный вопрос в ее голосе, как будто она сомневается, кто я, как будто не знает,
– Пора поесть.
– Я не голодна. – Бабушка снова отворачивается к окну.
Подойдя к ней, снимаю с ее коленей шитье и убираю его в корзинку. Потом, опустившись на колени, беру обе ее руки в свои. Кожа Катрины мягкая, тонкая, как лепесток розы, а хрупкие пальцы кажутся почти бесплотными.
– Просто немного хлеба с маслом. – Я осторожно поднимаю ее на ноги.
Несколько секунд она стоит неподвижно, глядя на меня, и что-то в ее глазах меняется. Сейчас она, кажется, действительно здесь и видит меня, а не что-то, случившееся годы назад.
– Ты так похожа на него, – говорит она, и губы ее трогает слабая улыбка, почти призрак улыбки, но она давно уже не улыбалась так. – Лицом. Я вижу его в твоем лице, в твоих глазах. Но ты не такая громкая. Он был громким, верно?
– Его голос громыхал на весь дом. – Поддерживая Катрину, я веду ее к кухне.
Она делает крохотные шажки, словно забыла, как ходить, и вообще не понимает, зачем должна это делать.
– Да, громыхал. Именно так. И его смех. В доме всегда слышен был его смех.
– Он всегда смеялся.
– Раньше ты тоже много смеялась. Теперь перестала. Ты стала очень серьезной.
После смерти Брома смеяться стало не над чем, но я не говорю этого. Не говорю я и то, что каждый день с
– Он был счастливым человеком, – говорю я, потому что это правда.
Да. Бром был счастливым, хотя любил и потерял сына и невестку, хотя сожалел порой о сделанном – и о том, что ничего нельзя изменить. Бром смотрел на мир как на место, полное возможностей, каждый день был для него шансом на новую радость. И у него была Катрина. Никто не значил для него столько, сколько значила Катрина.
Усаживаю Катрину на стул, наливаю в ее миску немного супа – немного, поскольку знаю, что больше она не съест. Ставлю рядом тарелку с нарезанным хлебом, блюдце с маслом и вспоминаю, как Лотти намазывала для меня толстенные ломти, даже когда ей это запрещали.
Сажусь напротив Катрины с полной тарелкой супа и начинаю есть. Мое тело голодно, но я уже не получаю того удовольствия от еды, как до смерти Брома. Теперь еда для меня – всего лишь топливо, помогающее продержаться очередной день. А еще я знаю, что, если буду есть, Катрина станет подражать мне, по крайней мере какое-то время. Глубоко укоренившиеся в ней правила хорошего тона не допускают, чтобы кто-то – в данном случае я – ел в одиночестве.
И действительно, она начинает зачерпывать ложкой суп и отправлять его в рот сразу после того, как я приступаю к трапезе, – как птенец, копирующий свою мать.
Я мажу маслом ломтик хлеба для Катрины и протягиваю ей. Она откусывает кусочек и медленно жует. Каждый глоток – маленькая победа, принятая пища – еще один день ее жизни.
За едой мы не разговариваем. Я доедаю суп, два куска хлеба и стараюсь не вздохнуть при виде Катрины, оставившей в тарелке больше половины, хотя с хлебом она справилась. Бабушка сидит на своем стуле, как послушный ребенок, с отсутствующим видом глядя куда-то в пространство, ожидая, когда я дам ей следующее задание.
Я убираю и мо`ю миски, заворачиваю хлеб в чистую тряпицу, чтобы он не зачерствел за ночь. Жаль, что у нас нет десерта, тогда можно было бы убедить Катрину поесть еще немного. Меня вдруг охватывает страшная тоска по фруктовым пирогам Лотти. Она показывала мне, как делать хрустящую корочку, и мне доводилось готовить мясные пироги, а вот фруктовые – никогда.
Катрина позволяет мне отвести ее обратно в гостиную, и я снова усаживаю ее в кресло. Она тут же поворачивается к окну, и я беспомощно смотрю на нее, желая сделать хоть что-нибудь, чтобы удержать ее в настоящем, удержать рядом со мной.
– Может, сыграем в вист?