Дом был двухэтажным, большим, правда, чуть покосившимся от времени. Ноздреватые, пенящиеся лопнувшей штукатуркой трещины прорезали это некогда могучее здание. Время, дожди и ветра скомкали его оболочку, набросали едкие зеленые пятна мха и плесени на его стены, перекосили оконные рамы и дверные проемы. Но дом не сдавался. Это был могучий, все ещё надежный старик, утопающий в густо заросшем саду, который он вырастил и за которым внимательно приглядывал все это время и до сих пор. Иногда мне кажется, что он жмурится на солнце и приговаривает деревьям: «Я же помню вас, когда вы ещё пешком под стол ходили! Вы же выросли на моих глазах».
Все хозяйственные дворовые постройки — сараюшки, навесы, дровяники, — уже сдавали потихоньку, требовали немедленной замены, только сам дом стоял незыблемой древней скалой, по-хозяйски наблюдая все, что творилось вокруг него. Он словно держал своей старинной энергетикой и с трудом открывающуюся от перекоса литую калитку, и навес, обвитый виноградной трепетной лозой, и каменные глыбы, сдерживающие ползущий овраг, в котором уютно раскинулся сам дом со всеми постройками и садом, и бетонные растрескавшиеся ступени, которые вели вниз к ярко разрисованному входу.
Непонятный мне парадокс заключался в том, что чтобы попасть в дом, нужно было спуститься от ворот вниз по основательным, выщербленным ступеням. В доме прямо напротив входной двери расположились кухня, душевая и большой общий зал с некоторым количеством диванов, столом, вечно заставленным чем-то разнообразным, иногда — интересным, иногда — вкусным, и огромным, на полстены плоским телевизором. Алекс питал необъяснимую любовь к оранжевому цвету, поэтому диваны, накидки на диваны и даже огромный, пузатый холодильник были жизнерадостно оранжевыми. На экране телевизора, подключенного к компьютеру, вечерами все вместе, собравшись в зале, смотрели сериалы, закутавшись в многочисленные оранжевые пледы и попивая горячий чай. А когда вечерняя чернильная тьма за окнами начинала отражаться уже и в глазах, туманила сонным покоем мысли и чувства, желали друг другу «спокойной ночи» и поднимались по основательной, деревянной, чуть скрипучей лестнице с плотными, массивными перилами, наверх, где засыпали до утра. Сладко и глубоко, проваливаясь в горную непроходимую ночь и плотную деревенскую тишину.
Окна второго этажа, на котором находилось несколько спален, выходили в одной плоскости прямиком с дорогой, которую трудно было разглядеть из-за густой и разнообразной кроны вольнолюбиво живущего сада. Венчала этот вид из окна, торжествующе вздымаясь над легкомысленными фруктовыми деревьями, макушка дальней, зеленой и лохматой горы, навершием прорезающей синее небо.
У Лии и Алекса гостила недавно Хана, знакомая художница, иногда приезжавшая сюда, чтобы вдохнуть немного заряженной на добро атмосферы. Везде, где смогла дотянуться, она украсила стены и двери яркими, и немного странными на фоне обветшавшей обстановки картинами. Так как Хана — девушка довольно высокая, надо сказать, даже весьма и весьма высокая, то дотянуться она смогла практически везде, но разрисовала там, где дом это ей позволил сделать. Словно дедушка разрешил малым внукам причесать свою седую, всклокоченную бороду.
На ветхой, поддерживаемой большим камнем двери молчали оранжевые птицы в оранжевых же зарослях невиданных мной ранее нигде и никогда растений. Птицы прятались в огромных, распластавшихся по двери листьях и изгибах стволов, пронзительными глазами смотрели на небольшой дворик с двумя огромными пеньками, служившими и стульями и столами для желающих посидеть с чашкой кофе или чая на свежем воздухе. Плоско и равнодушно взирали птицы на две огромные бочки, служившие запасом дождевой воды для разнообразных хозяйственных нужд, на извивающиеся змеи шлангов, уходящих, уползающих куда-то за дом, в дебри заросшего сада.
Обход и проникающее в душу знакомство с домом было закончено. Я постояла немного, зажмурившись от осеннего, но все так же невыносимо яркого солнца, на пороге, и сказала нарисованным птицам:
— Будем теперь жить здесь, верно?
Птицы молчали, не отрывая от меня круглых строгих глаз.
— Вы не можете улететь, а потому так печальны? — спросила я, немного подлизываясь к картине. Привычка быть виноватой, казалось уже навсегда, внесла в мой голос робкую, оправдывающуюся, просящую интонацию. Поддержки, которой я питалась от Лии и Алекса, на данный момент не было, и я опять захлебывалась в темных волнах безнадежного безумия. Несмотря на все мои попытки не упасть в ощущение постоянной беды, без друзей я снова и снова скатывалась туда.