А в рекламно-таблеточном мире тем временем наступает вечер. Просто вечер, на этот раз – не романтический. Воскресенье, время побыть с семьей. Актрисуля сидит в палатке со своими фальшивыми детьми, которых каким-то волшебным образом смогла выносить в затянутом паутиной чреве. И муженек рядом – с этим своим бумажно-полотенчатым торсом и улыбкой, как с тюбика зубной пасты. Он всегда рядом, заверяет эта улыбка. Он терпеливо ждал, пока жена вернется к нормальной жизни. Пока ее тело станет чуть больше похоже на человеческое. Герой, настоящий герой, убеждает меня реклама. Вокруг скачут их счастливые отпрыски. Потолок палатки увит рождественскими гирляндами, напоминая изображения рая периода раннего Нового времени. Женщина глядит на детей, на мерцающие огоньки и нежно улыбается. Лицо у нее теперь не дряблое и не серое. Кожа посвежела и приобрела почти нормальный оттенок. Лоб разгладился. Она победила запор, она справилась. Больше того, теперь она красит глаза. И мажет губы розовым блеском. А ее нежно-персиковые (румяна?) щеки словно светятся изнутри. Она даже в моде стала лучше разбираться. Потому что отныне ей не плевать, что на ней надето. Ведь боль больше не мучает ее. Там прямо так и написано большими блестящими белыми буквами: «НЕТ БОЛЬШЕ БОЛИ».
Но я не верю. Все это ложь! «Врете вы!» – говорю я экрану. А потом плачу. Плачу, хотя в посетившее актрисулю счастье поверила не больше, чем в снедавшую ее боль. Дурацкая слезинка выкатывается из глаза, стекает в ухо и плещется там, обжигая кожу. Этой нежно улыбающейся тетке, этой скверной актрисе все-таки удалось меня пронять. Вся левая нижняя часть моего тела медленно тлеет. Поясницу стискивает кулак. Толстый мужик поудобнее усаживается на стоящем на моей ступне стуле, разворачивает газету и читает котировки акций.
Но вот, наконец, начинается мой ролик. Тот самый, которого я ждала. Тот, где Елена произносит свой монолог, говорит – да, во вселенной все предрешено, но я смогу это изменить.
И в ту же секунду экран ноутбука гаснет. На черном фоне появляется и исчезает изображение разряженной батарейки.
Я представляю себе шнур питания, лежащий в черном мешочке на моем письменном столе, – серый и тусклый, как отстриженный волос ведьмы. Потом перевожу взгляд на розетку, расположенную за столом, – низко-низко, у самого пола. Воображаю, как встаю, вынимаю шнур, наклоняюсь и втыкаю в нее вилку.
А сама все лежу. И смотрю в черный экран, захватанный моими собственными пальцами.
На лицо все так же сыплется снег из распахнутого окна, закрыть которое я не могу, потому что мне больно наклоняться. И пускай сыплет. Я закрываю глаза. И курю. Научилась курить с закрытыми глазами – уже что-то.
Лицо овевает ветер. «Я умираю, – думаю я. – Умираю в тридцать семь лет».
Толстяк, сидящий на установленном на моей ступне стуле, смотрит на меня, приподняв очки. И прихлебывает что-то похожее на шерри. «Твое здоровье», – скалится он. Очень довольный. Потом устраивается поудобнее и снова утыкается в газету.
Я протестующе качаю головой. И шепчу – ему и собственным сомкнутым векам: «Нет! Я хочу вернуть свою жизнь! Хочу вернуть ее!»
– Эй, Миранда, ты тут? Миранда?
Кто-то негромко стучит в полуоткрытую дверь. И снова раздается голос, от которого я невольно внутренне подбираюсь. Ярче вспыхивает пламя, крепче сжимаются кулаки, толстый мужик поднимает взгляд от газеты. Как звонко звенят в этом голосе нью-эйджевские колокольчики. Сколько в нем притворной заботы, показного утешения и тщательно продуманной стратегии. Этот голос частенько звучит в моих кошмарах. Голос Фов. Самопровозглашенного музыкального руководителя. Моего помощника. И врага.
– Миранда? – окликает этот голос.
Я не отвечаю.
А она, должно быть, обдумывает сложившуюся ситуацию. Может, ей даже видны мои торчащие над столом ступни.
– Миранда, ты там? – снова пытается достучаться до меня она.
Я все так же молчу. Ну да, прячусь. И что?
Наконец, я слышу, что она уходит. Тихие шаги удаляются прочь. Я вздыхаю с облегчением.
Но тут раздается новый голос. Решительный. Резкий. И все же не лишенный любви. Или мне просто хочется так думать.
– Миранда?
– Да?
Грейс. Моя коллега. Моя ассистентка. Моя… в последнее время я не решаюсь сказать «подруга». Мы с ней – единственные преподаватели некогда процветавшей, а ныне прозябающей институтской программы театроведения. Те самые сучки с факультета английского языка. Руководство безжалостно порезало нам учебные планы, оставив от них жалкие крохи. И это наша с Грейс общая боль. Разница в том, что у Грейс должность постоянная. А я, вот уже четыре года занимающая в колледже место доцента, нахожусь в куда более шатком положении.
– Где ты? – спрашивает она.
– Тут, – отвечаю я.