– Я говорил, что он человек… противоречивый, – с досадой ответил Иван Павлович, явно недовольный тем, что я вмешался, или, точнее бы сказать, втиснулся в их и без того тугие отношения и стал невольным свидетелем его унижения отказом князя принять его, которое, возможно, он хотел бы скрыть. Доселе вежливость сдерживала его, но лишне говорить, что от тонкого вопроса его, хорошо ли прошёл собственный мой визит, я поскорее отделался невразумительными похвалами скифам и шерстистым носорогам.
Всё это не могло не испортить прощания. В который уж раз пожалел я о своём любопытстве, но поделать ничего не мог.
И другая загадка не разрешилась. Я обнаружил бывший дом князей Прозоровских давно проданным, что оставляло наследство Артамонова для меня совершенно неопределённым.
Но всё же в день славных апостолов Петра и Павла, отстояв обедню и молебен о путешествующих, я передал последние письма родным со своим дядькой и приятельски простился с провожавшим меня Прохором. В тщательно скрываемых глазах его читалось удовольствие от заключённого со мной уговора; «вляпался в кабалу», – фальшиво крякнул он и почесал в затылке, получив проездные и квартирные на первое время. От уговора он, без сомнения, ожидал ещё больших выгод, ибо, кажется, практический ум свойствен всему без исключения населению юга, возглавляемому самым практическим из наместников. Итак, ему предстояло ждать долгого ответа из инстанций, мне же с грустью сознавать, что отныне единственной моею ниточкой для связи с княжной Анной оставался неведомый в тумане восточных легенд Бейрут, который называл я ей по-евангельски Виритой, но не из благочестия, а лишь хвастаясь своими никчёмными книжными познаниями.
Непременно требовалось мне поделиться с кем-то своими переживаниями и тревогами, и не находилось лучше человека, чтобы оказать мне духовный совет и поддержку, чем добрый друг Стефан. Одна половина сердца моего трепетала уже в Константинополе, под сводами долгожданной Святой Софии, в обществе ставших мне близкими поклонников, другая же устремлялась по гладям вод великого моря вдогонку милой княжне.
Орошаемый влагой переменчивых ветров, звенящих в парусах изящного брига, украшенного носовой фигурой Афродиты, перебирал я в уме то, что знал о землях, на которые вскоре должен ступить.
Вспомнился как-то сам собой и греческий проект Екатерины Великой, и отголосок ему в стихах державного поэта:
И вторил им несчастный романтик Байрон, бросившийся в самое жерло иного, позднего проекта, восстания, имевшего мало возможностей победить без помощи союзного оружия. Много, много радости доставило бы ему провозглашение независимой Греции, наследницы Эллады и Византии, страны – уже не империи, начавшей истинное своё возрождение с протектората Семи Островов, основанного вежливым визитом эскадры славного Ушакова на Корфу.
Конечно, многое читал я об империи османов, и нередко презрение или ненависть служили мне проводником и учителем не лучшего свойства, да и баснословия сочинителей, избиравших одни лишь отвратительные слухи и тёмные вымыслы о тамошней жизни, не способствовали познанию правды. Сводки морских сражений у Наварина и залпы пушек при Эдирне заменяли мне географические курсы, но всё же, худо или бедно, чувствовал я в себе готовность к встрече с чужой землёй. Замо́к злосчастного Константинова града, запиравший для нас путь к земле Спасителя, но сломанный, наконец, доблестью русского оружия и дипломатией настойчивого Нессельроде, ждал меня впереди если не объятиями единоверного друга, то поклоном почтительного слуги. По заключении чрезвычайно выгодного Адрианопольского мира, не только вражды не могло ожидаться в столице недавно поверженного противника, но даже и доли вероломного восточного подобострастия.
Помимо выданного мне в помощь полного дипломатического описания сношений с Турцией, под которым обнаружил я авторство своего однокашника Кошелева, с собой я имел немало путеводителей, большею частью французских, но не удосужил их чтением в дороге. Куда милее моему сердцу, расстававшемуся с Отчизной на долгие годы, показались бесхитростные записки Шереметьевского крестьянина Кира Бронникова о святых местах Европы, Азии и Африки, и путевые заметки иеромонаха Мелетия, тем особенно ценные, что узреть Храм Гроба Господня, как посчастливилось ему, в его древнем виде до ужасающего пожара 1808 года, мне уже было не суждено. И тем похвальнее, вывел я, дальновидное усердие патриарха Никона, повторившего первоначальные черты церквей Голгофы пред возвеличиванием славы третьего Рима.