Мне уже почти не доставляло удовольствия мучить его; я разрушил его жизнь, но он свыкся со своим положением и ночами забывался во сне. Что бы ни приключилось, он каждый вечер ложился в постель и безмятежно засыпал. Сент-Анж дрожал и терзался, но теперь он умер — и улизнул от меня; у них всегда имелся под рукой способ улизнуть. На этой земле, к которой я был прикован, несчастье значило не больше чем счастье, ненависть была столь же пресной, как и любовь. Мне нечего было у них взять.
Коляска подкатила к дому, и я вошел в лабораторию. Не стоило труда и выходить отсюда. Только здесь, вдали от людских лиц, мне удавалось подчас забыться. Надо было признать, что они совершили немало поразительных открытий. Вернувшись в Старый Свет, я с удивлением узнал, что Земля, которую я считал неподвижно закрепленной в центре мироздания, вращается вокруг себя самой и вокруг Солнца; самые таинственные явления: молния, радуга и приливы — нашли свое объяснение; было обнаружено, что у воздуха есть вес, который можно измерить; люди уменьшили Землю, зато расширили Вселенную: небо населили новые звезды, астрономы заставили их спуститься на кончик их зрительной трубы; благодаря микроскопу явился невидимый мир; в недрах природы возникли новые силы, их уже начали улавливать. Впрочем, люди были очень глупы, когда так гордились своими открытиями; им не узнать, чем закончится история, ведь все они умрут раньше, но я воспользуюсь их находками, я узнаю все, и в тот день, когда все открытия науки будут сделаны, я буду тут как тут: все они работали на меня. Я смотрел на перегонные кубы, реторты, на недвижные механизмы. Я тронул стеклянную пластину, но она не отозвалась на мое прикосновение: кусочек стекла, подобный другим стеклам, к которым я прикасался все эти пятьсот лет; предметы вокруг меня оставались молчаливыми и безжизненными, словно они были вечны, но стоило всего лишь потереть этот кусок материи, как на его поверхности проступали неведомые силы; за этим видимым покоем бушевала необузданная мощь; в том воздухе, что я вдыхал, и в глубине земли, по которой я ходил, пульсировала тайна: целая невидимая вселенная, более новая и непредсказуемая, чем мои сны, скрывалась под кожей наскучившего мне старого мира. В этих четырех стенах я был свободнее, чем на исхоженных мною улицах, свободнее, чем в американской прерии. Однажды те поблекшие формы и цвета, что держат меня в плену, вспыхнут с новой силой, однажды я взорву это неизменное небо, в котором неизменно отражаются времена года; однажды я увижу изнанку обманчивой декорации. Я не мог даже представить, какое зрелище мне явится в тот миг: мне довольно было знать, что оно окажется новым; возможно, его будет не уловить ни глазом, ни ухом, ни рукой, и в тот миг мне удастся забыть, что эти руки, уши и глаза даны мне навечно; возможно, я и сам для себя стану другим.
На дне реторты остался темный осадок, и Бомпар насмешливо заметил:
— Осечка вышла.
— Это доказывает, что уголь содержал примеси, — отвечал я. — Нужно повторить.
— Мы сто раз повторяли, — возразил он.
— Но мы ни разу не обрабатывали по-настоящему чистый уголь.
Я перевернул реторту и высыпал пепел на стеклянную пластину. Может, это действительно остатки какого-то другого вещества? Или сам уголь обладает минеральной основой? Данных пока недостаточно. Я сказал:
— Надо бы провести эксперимент с алмазом.
Бомпар пожал плечами:
— А как сжечь алмаз?
В глубине лаборатории мирно гудел камин. За окном опускался вечер. Я подошел к застекленной двери. Первые звезды пронзили темную синеву, их еще можно было пересчитать; мириады их еще таились в сумеречном свете, но вот-вот они вспыхнут, а в глубине, за ними, несметное множество других, недоступных нашему слабому зрению; однако первыми зажигались одни и те же; за пять веков небесный свод не изменился, и пять долгих веков на мою голову лилось все то же холодное сияние. Я вернулся к столу, куда Бомпар поставил микроскоп. В гостиных уже любезничали первые завсегдатаи, женщины прихорашивались перед балом, в питейных заведениях раздавались взрывы смеха: для них начинавшийся вечер не был похож на другие. Я приложил глаз к окуляру, взглянул на темно-серый порошок и вдруг ощутил знакомый мне порыв ветра: голос великой бури; он врывался в тихую лабораторию, опрокидывал перегонные кубы, срывал крышу над моей головой, и жизнь моя била в небо как пламя, как крик; я чувствовал ее в моем сердце: оно горело, оно рвалось наружу; жизнь пульсировала в моих ладонях, мне хотелось бить, разрушать, душить, и руки мои вцепились в микроскоп; я отыскал глазами Бомпара:
— Пойдем отсюда.
— Вы хотите выйти из дому?
— Да. Пойдем со мной.
— Мне хочется спать.
— Ты слишком много спишь, — покачал я головой. — У тебя наметилось брюшко. Как грустно стареть!
— По мне, так лучше быть в моей шкуре, чем в вашей, — ответил он.
— Хорошо, что ты сумел смириться с неизбежным. Однако в юности ты был честолюбив.
— Я укрепляю душу тем, — усмехнулся он, — что мне никогда не быть таким несчастным, как вы.
Я накинул плащ и взял шляпу.
— Налей мне вина.