— Но, папа, ты же видишь, что он понимал… — Тони в своем возбуждении чуть не открыл свои собственные переживания, но вовремя удержался.
— Это из Аталанты, — спокойно сказал Генри Кларендон, продолжая работать изящными тонкими пальцами, которые всегда приводили Тони в восхищение и заставляли его стыдиться своих собственных нескладных рук. — Но почему он говорит «сверкающий соловей»? У соловья очень скромное оперение.
— Он имеет в виду голос.
— Вот как? А разве голос может быть сверкающим, ты видел когда-нибудь сверкающий голос?
— Он хочет сказать — ясный, сильный, пронизывающий, как сверкающий свет, — настаивал Тони.
— Гм! — отец задумался. — Может быть, ты и прав, но это отнюдь не прямой способ выражаться.
А потом поэма о весне, а он рассказывает, как опадает колючая кожура каштанов, а это бывает осенью.
На это Тони не нашел что ответить, — он был пленен мелодичным звучанием стиха и не заметил, что поэма охватывает все четыре времени года.
— А кроме того, — продолжал отец, — я вспоминаю, начало одной из этих строф, где он говорит, что все происходящее относится к началу нашей эры, а через несколько строк забывает об этом, и у него уже ведется счет временам, которые подобно песку ускользают из-под ног тысячелетий. Это уж никуда не годится.
— Не думаю, — начал Тони медленно, — мне кажется, что это не меняет… не меняет…
Он подыскивал слово, стараясь выразить какое-то свое ощущение, но не находил его. Генри Кларендон не пришел к нему на помощь и терпеливо продолжал работать. Тони повернулся, чтобы уйти, но остановился у двери.
— Папа, а Суинберн умер?
— Нет, — довольно сухо ответил Генри Кларендон, — я не слыхал, чтобы он умер. По-моему, он лечится от запоя в Путней, под наблюдением некоего адвоката Уотса, именующего себя Дантоном.
Это был удар, но Тони выдержал его.
— Мне все равно. Я думаю, что он все понимал и чувствовал… Я… я знаю, что он бессмертен!
Но, закрывая за собой дверь, он услышал, как отец засмеялся ему вслед, и почувствовал себя дураком.
На дворе солнечный свет струился ярко, сильно.
«Вот так же звучит пенье соловья», — подумал Тони.
Мать беседовала с какими-то гостями, сидевшими и соломенных креслах в тенистой части лужайки. Обычно Тони любил, когда приходили гости, он садился и молча слушал их разговоры, но сейчас мальчик проскользнул между рододендронами на любимую тропинку, которая вела к высоким лавандовым кустам.
Они были в полном цвету, источали благоухание и, казалось, радостно отдавались легкому прикосновению, бабочек и более настойчивой и цепкой хватке пчел. Воздух был полон тихим жужжанием, нежным и чувственным.
Тони уселся на свой складной стул в тени высокого куста сирени, белые цветы которой уже начали увядать, и стал наблюдать за стремительным полетом и быстрым трепетаньем крылышек бабочки-сфинкса. Он видел, как ее хоботок вытягивался и впивался в крошечный цветок лаванды, словно окутанный какой-то дымкой от ее трепещущих крылышек, но вдруг она тревожно срывалась и улетала, точно этот цветок не удовлетворял ее и она надеялась, что другой будет лучше.
Прожорливая маленькая голубая бабочка поступала как раз наоборот: она прилипала к одному цветку и медленно, с упоением опьянялась его соком. Можно жить тем или другим из этих двух способов, думал Тони, но в конце концов, наверно, придешь к заключению, что не ты прав, а тот, кто выбрал другой путь.
Но бабочке-сфинксу следовало бы сидеть немножко подольше, а голубой бабочке порхать чуть-чуть повыше.
Тони был немножко расстроен своей неудачей с Суинберном. Он скорее ожидал похвалы за то, что сам самостоятельно открыл этого поэта, и насмешки отца над его поспешным восторгом огорчали мальчика. Это было нечестно намекать на то, что Суинберн пьяница. А что же сказать насчет великого Шекспира и его знаменитой морской сирены? Тони подумал, а как отнеслась бы к этим стихам его мать, нашел бы он у нее больше сочувствия? Пожалуй, что да, она не стала бы делать таких не относящихся к делу критических замечаний, но вряд ли она одобрила бы такие выражения, как, например, «груди нимфы в чаще кустов».
И тут словно он произнес какое-то заклинание, — перед ним внезапно возник образ Анни, такой, какой он ее столько раз видел, обнаженной по пояс, с влажными и блестящими от воды или озаренными солнцем грудями, сидящей перед своим зеркалом в деревянной оправе. Правда, Анни и была нимфой, и она так давно ушла из его жизни, что он почти забыл ее, но сейчас ее образ явственно всплыл в его воспоминаниях.