Лежать было хуже, чем стоять. Если мне не изменяет память, врачи называют это «ортопноэ» – больному с сердечной недостаточностью тяжелее дышать лежа, нежели стоя или сидя. И я совсем задыхался. Я протянул руку, схватил Обезьяну за рукав и попытался сесть, но Обезьяна мягко вернул меня в лежачее положение и сказал:
– Лежите. Лежите спокойно.
Я слышал, как вверх по ступенькам бежит Банько и как звенит в моей ванной комнате бритвенными принадлежностями, разыскивая на полочках лекарства.
И Толик пришел из кухни со стаканом воды и склонился надо мной:
– Может, воды?
Я слышал, как вниз по лестнице кубарем скатился Банько. Через пару секунд он сунул мне в руки стеклянную пробирочку с нитроглицерином, но я не смог открыть крышку.
– Не могу, – прошептал я и беспомощно улыбнулся.
А потом я слышал, как с характерным звуком открылась в руках у Банько пробирочка. И как позвякивали по стеклу таблетки. И еще через мгновение я почувствовал, как пальцы Банько прикасаются к моим губам и кладут таблетку мне в рот. А язык у меня во рту ворочался медленно, и таблетка все никак не могла оказаться под языком.
– Может, воды запить? – спросил Толик.
А я улыбнулся и подумал, что уже очень люблю всех этих трех парней, склонившихся надо мной, и что мне будет очень грустно расстаться с ними, и это тоже…
Это тоже был стокгольмский синдром.
Обычно нитроглицерин действует быстро. Обычно, когда у меня сердечный приступ, я примерно знаю, сколько времени нужно перетерпеть после того, как положишь под язык таблетку нитроглицерина. Но на этот раз ожидать облегчения пришлось как-то слишком долго.
Несколько минут парни сидели вокруг меня молча, а потом Обезьяна спросил:
– Ну что? Легчает?
Мне ни черта не легчало. И я сказал:
– Кажется, придется вызывать «Скорую».
А Обезьяна промолчал в ответ.
Еще минут через десять я сказал:
– Послушайте, вызывайте «Скорую». Не легчает ни хрена.
А Обезьяна опять промолчал в ответ. И Банько посмотрел на него испуганно, но не сказал ни слова. А Толик хотел что-то сказать, но видели бы вы взгляд, который бросил на него Обезьяна: взгляд был подобен булыжнику, брошенному давеча. И Толик смолчал.
Еще минуты через три я собрался с силами, сел на диване и сказал громко, как только мог:
– Черт побери! Вы когда-нибудь вызовете «Скорую» или нет?
– Нет, – Обезьяна прикрыл глаза и еле заметно помотал головой из стороны в сторону. – Нет. Я не вызову «Скорую». Не нервничайте. Нервничать вам вредно. Полежите еще немного, и все пройдет.
– Мне легче дышать, когда я сижу, – проговорил я, вполне понимая, что моими устами говорит стокгольмский синдром.
– Тогда посидите, – кивнул Обезьяна. – Сейчас лекарство подействует, и станет легче.
Еще через четверть часа, видимо, я стал похож на человека. Обезьяна поднялся, подошел к бару, налил мне в тонконогую рюмку сладкого хереса, склонился надо мной и, подражая доктору, которого играет Никита Михалков в фильме «Неоконченная пьеса для механического пианино», проворковал:
– Ну во-от! А вы говорите «Скорую». Какая «Скорая»! Вы же в гостях. В гостях лечатся хе-ре-сом.
Я выпил херес, и это действительно было вкусно.
Вечером за ужином Обезьяна и Банько в лицах рассказывали Ласке о том, как я сначала победил прапорщика на рапирах, а потом чуть не умер от мерцательной аритмии. Отныне и впредь ужины наши стали простыми. Банько больше не устраивал цирка из сервировки и не готовил экзотических блюд. Мы ели шеппердс пай, картофельную запеканку с мясом, впрочем, отменную. А из напитков стояли на столе вперемежку и вино, и пиво, и даже кока-кола, про которую теперь мы знали, что она полезный и натуральный продукт. Банько размахивал ножом, спрашивал: «А это какая позиция? А это?» И даже прапорщик не молчал и хвастался, что знает теперь, где у рапиры гайка. И Обезьяна говорил:
– Ты бы видела, мой ангел, с каким хладнокровием Алексей комментировал во время поединка, что вот, дескать, шестая позиция, а вот четвертая! Я даже думал… – Обезьяна наклонялся ко мне и понижал голос. – Я даже думал, что вы и во время приступа станете с таким же хладнокровием комментировать, когда у вас систола, а когда диастола.
Ласка смеялась и спрашивала:
– Как же ты, мерзавец, отказался вызывать Алексею «Скорую»?
– Какая «Скорая»! – Обезьяна запихивал в рот раблезианский кусок шеппердс пая. – Никакой «Скорой». Мы тут на осадном положении. Никакой «Скорой»!
Ласка смеялась:
– И что же? Когда я стану рожать, ты тоже не вызовешь «Скорую», мерзавец?
– Конечно, не вызову, мой ангел. Мы же на осадном положении. Тысячи лет бабы рожали без всякой «Скорой», и ты родишь.
– Из вредности не рожу.
– Родишь как миленькая.
– Соберу волю в кулак, напрягу мышцы малого таза и не рожу.
– Родишь-родишь.
Окна были открыты. Дрова горели в камине. Из прихожей тянуло теплом. А с улицы ночной ветерок приносил прохладу, запах оттаявшей земли и крокусов. А я сидел и думал: «Слава тебе, господи. Слава тебе господи, что я сижу вот тут, смотрю на этих молодых балбесов и ем шеппердс пай».
5