Впрочем, может быть, описываемых выше событий и не было. Либо же они происходили, но не так, как я запомнил. Человеческая память устроена причудливо. Нам свойственно подстраивать реальные произошедшие с нами события к своим представлениям о мире. Завидев в небе светящийся предмет, люди склонны считать его инопланетным кораблем, а описывают люди инопланетный корабль как летающую тарелку просто потому что много раз слышали про летающие тарелки.
Вот так и я. Я склонен считать человека разумным существом, стремящимся к стройности и ясности мысли. Возможно, мне просто показалось, что в тот вечер прапорщик сумел внятно и образно рассказать нам о милицейских буднях. Возможно, он бубнил околесицу, а я, веруя в его способность внятно рассказывать, запомнил его околесицу как толковый рассказ. Бог знает.
Бог знает вообще, произошла ли вся эта история и впрямь с «Янтарным» прапорщиком Анатолием (Агаповым, кажется), или произошла она у меня в голове, как у меня в голове оживает пушкинский волк, и как у меня в голове летит над землею маршрутом стерха в Африку мысль поэта Гумилева, в тот же самый миг расстреливаемого из красноармейской винтовки посреди блеклого и пустого русского поля, населенного людьми, которые валяются на коленях и просят о пощаде. Вспыхивает раскочегаренный собственным полетом окурок папиросы, клацают винтовочные затворы, заводится автомобильный мотор, гавкает нестройный залп, птицы поднимаются с болота и берут курс на юг – ничего этого, я точно не знаю, не видел, однако же помню так отчетливо, как будто это я сам был казненным поэтом или летящим окурком.
Память – это род наваждения. И я вполне допускаю, что мои воспоминания про Янтарного прапорщика явились мне в пьяном, просоночном или предсмертном бреду.
К сожалению, я не вел дневника. А может быть – к счастью. Дневник по отношению к памяти – то же самое, что деревянный протез пирата Сильвера (Слышите, как скрепят снасти? Хлопает небрежно подвязанный парус? Стучит по палубе деревяшка? Кто я? Откуда я это помню?)… Деревянный протез пирата Сильвера по отношению к живой ноге, отнятой ядром в бою так, что раненый в первый миг не почувствовал боли, а почувствовал только пустоту там, где раньше была опора. (Кто я? Откуда я все это помню так ясно?)
Я не вел дневника и не могу теперь заглянуть в дневниковые неуловимо лживые страницы, свериться с датами и утверждать с самоуверенностью статистического лгуна, сколько именно раз и какие именно доклады делал нам Толик про милицейскую жизнь. Я не помню, сделал ли он их десяток или не делал вообще. У меня в памяти сохранилась только эта первая речь прапорщика про зловещий их распорядок, и еще сохранилась речь о причинах милицейской коррупции.
Возможно, доклад о коррупции был прежде доклада о распорядке. Возможно, наоборот. Но забавней всего, что я вообще не помню, когда и при каких обстоятельствах Толик нам рассказывал про то, как милиционеры берут взятки. Этот его доклад запомнился мне вовсе не как речь, произносимая прапорщиком, предположим, за обеденным столом. Доклад запомнился мне как серия картинок, вспыхивающих у меня в мозгу. Как будто я сам это видел. Как будто не Толик, а я ехал на задержание в составе группы немедленного реагирования – ГНР.
Картинка первая: многоэтажный панельный дом где-то в Купчино. Мужчина с большой спортивной сумкой прыгает с козырька над подъездом в сугроб. Понятия не имею, как я его задерживаю. Окликаю ли, бью ли по голове прикладом своего «АКМ», надеваю ли наручники? Но я хорошо помню его кривую ухмылку. Он говорит, что все равно выйдет на свободу, этот квартирный вор, и пусть лучше я его отпущу, чем это сделает мое начальство, только за большие деньги. Он говорит: «Прапор, слушай, так у тебя деньги будут, а так хрен».