Так или иначе, пока любимая моя поднималась по ступенькам на второй этаж, я вытащил бумажник из кармана, достал таблетку, проглотил, не запивая, и зашагал наверх.
Дальше я ничего не помню. Ничего определенного. Я утверждаю, что ни один мужчина на свете не способен запомнить, как именно оказался впервые в постели с любимой женщиной. Точно так же, как ни одна женщина не способна запомнить, как именно рожала ребенка. Эта амнезия есть непонятный мне, но важный защитный механизм, при помощи которого человеческий разум обороняется от некоторой головокружительной тайны.
Потом, постфактум люди выдумывают себе, как это было: сорвал с нее одежду… бережно расстегнул на ее платье каждый крючочек, целуя каждый сантиметр ее тела… сграбастал в объятия… повалил на кровать… взял на руки… снял штаны… не снял штанов… – глупости все! Напридумывать можно чего угодно, но ни один мужчина никогда не узнает, как именно оказался в постели с любимой, и от этого события ни у одного мужчины не останется в голове ничего, кроме литературных и кинематографических штампов.
Стала ли она обрабатывать мою ободранную щеку перекисью водорода? Принимал ли я душ? Опустила ли она покорно руки, чтобы я расстегнул «молнию» и стянул с нее узкое платье-футляр? Все это в равной степени возможно. Я даже собирался только что выбрать один из вариантов и описать как произошедший на самом деле. Но потом я подумал – зачем врать? Мне уже нет никакого смысла врать. Я не помню.
Наше соитие я помню уже, что называется, с полдороги. Я лежал в ее постели навзничь и совершенно голый, а она сидела голая на мне верхом, смеялась тихо и шептала: «Как? Как ты здесь оказался?» И глаза у нее были испуганные и удивленные, как если бы она нащупала у меня под мышкой пистолет. «Как? Как ты здесь оказался?»
Я не отвечал. Я трогал ее тело кончиками пальцев, и кожа ее была так нежна, как бывает только на месте старых шрамов.
Лепет нежных мыслей заполнял мою голову. Любимая моя, что они сделали с тобой! Сколько тебе лет? Сорок пять? Сорок восемь? К пятидесяти? Ты рожала ребенка. У тебя должны были оплыть и раздаться бедра. Любимая… Но я трогаю твои бедра, и они тоненькие, как у школьницы. С той только разницей, что кожа на твоих бедрах натянута, как бывает натянута кожа на лице покойника. Что они сделали с тобой? Липосакция? Фитнес? Стретчинг? Балийский массаж? Солярий? Что они сделали с тобой, если твои бедра превратились в одну сплошную рану, возлюбленная моя?
Я прикасался к ее бедрам, кожа на ее бедрах под моими пальцами покрывалась мурашками, и насухо прокачанные мышцы ее бедер под моими пальцами дрожали.
Любимая моя, что они сделали с тобой? Ты рожала ребенка. У тебя должен быть округлый и мягкий живот с растяжками. Вместо этого живот у тебя плоский и твердый, как будто воспалена брюшина. И ни одной растяжки. Что они сделали с тобой? Диеты доктора Шено? Специальные тренажеры? Йога? Кикбоксинг?
Я легонько трогал ее живот, и от одного этого по животу ее сверху вниз проходили спазмы и превращались в не помню уже который по счету оргазм, достигнутый без всяких фрикций, но вполне ощутимый мною, ибо то ли от Виагры, то ли от любви эрекция у меня была, как у двадцатилетнего юноши.
Любимая моя, что они сделали с тобой? Ты мать десятилетнего ребенка, но грудь у тебя упругая и плотная. Подтяжки? Импланты? Или тебе не давали кормить твоего мальчика, любимая моя?
Я трогал ее соски, они твердели под моими пальцами, и тело ее снова начинало трясти, хотя мы почти не двигались. Она смеялась тем особенным счастливым смехом и кричала тем особенным звериным криком, которые крик и смех всякий мужчина ценит больше любого из своих достижений.
Любимая моя, что они сделали с тобой? Ты ведь смеялась и раньше. В том числе и в моих объятиях тогда, когда я кружил тебя в вальсе. Ты ведь плакала. Ты ведь, наверное, плакала, в том числе и по мне. Где же твои морщины? Хороший косметолог? Уколы ботокса? Хороший пластический хирург? Они натянули кожу на твоем лице, любимая, как натягивают кожу на барабане. Так что, любимая моя, в уголках твоих губ и уголках твоих глаз я даже не могу поцеловать морщины, которым я виной.
Я гладил ее веки и ее виски, едва касаясь, а она ловила и целовала мои руки и плакала мне в ладони, как плачут дети, закрывши лицо ладонями.
Дальше, дальше, как Старый Учитель ехал верхом на своем быке, оставив начальнику стражи последнюю рукопись, так и она ехала верхом на мне – дальше, дальше, прочь от всего, что нас разделяло. Прочь от ее иудина поцелуя на моей прощальной вечеринке. Мимо, мимо той видео-камеры, что следила за мной в моем кабинете. Мимо моей отставки. Мимо совета директоров. Мимо запрета носить усы. Мимо всех моих обид и всех ее обид. Мимо нашего вальса. Мимо того платья, которое я ей подарил. Мимо нашего первого собеседования. Мимо, мимо, прочь, прочь – в белый туман молчания. Туда, где Атаугальпа или какой-нибудь другой бог, привычный к человеческим жертвоприношениям, скажет: «Отдохните, дети, отдохните, я теперь за вас буду расхлебывать ваше сраное счастье и вашу долбаную скорбь».