— Что, что? — переспросила Юлия Михайловна в изумлении. — Дима хочет менять руководителя диплома? То есть тебя? Это замечательно! — Она засмеялась.
— Меня это тоже развеселило.
— Главное, он удачно выбрал время.
— Да, время выбрано — лучше нельзя. Кстати, в субботу или воскресенье появится статья Ширейко — ты его не знаешь, это наш аспирант, проходимец, — под названием «Беспринципность как принцип». Мои люди мне сообщили. Целый подвал.
— О ком это? — Юлия Михайловна с выражением ужаса на лице прикрыла ладонью рот.
— Ну, не только обо мне, но я там главная фигура. Ферзь! Фигура, конечно же, дутая и, что особенно отвратительно, беспринципная.
— Ой… — стонала Юлия Михайловна.
Соня, побелев, смотрела пожирающим взором на Глебова, а Глебов застыл, не мог ни двинуться, ни вымолвить слово.
— Не знаю подробностей, ведь я не читал. Там что-то насчет неизжитого меньшевизма, что меня удивило, потому что я как раз всю жизнь с меньшевизмом боролся. Тут вышла неувязочка. Надо было хоть чуть-чуть поинтересоваться моей биографией. Но в общем и целом…
— Почему вы молчите, Дима? — вскрикнула Юлия Михайловна и стукнула ладошкой по столу.
— Я не знаю… Пусть Соня скажет… — пробормотал Глебов, вставая из-за стола. Он ушел в Сонину комнату, почти убежал.
Сони не было долго. Он ходил по комнате из угла в угол, от одной этажерки до другой, нещадно курил, и клял себя за то, что не объяснился с Ганчуком загодя, и злобствовал против Друзяева. Эту пакость — преждевременно объявить ничего не подозревающему Ганчуку — те сделали нарочно. Чтоб его, Глебова, подтолкнуть к решению и заодно разорвать его отношения с Ганчуком. А что, если шиш? Упереться, ухватиться за что-то? На каком основании? Кто дал право?
Вбежала Соня, бросилась к нему.
— Дима! У тебя очень плохой вид! — Стремительно положила руку ему на плечо. Это был такой школьный, пионерский ободряющий жест. — Как ты себя чувствуешь? Ты бледен. Я им все, все объяснила… — Смотрела на него с испугом, а он был поражен ее видом, ее неживой белизной и тем, как дрожала рука на его плече. — Папа понял сразу. Мама сначала не поняла, но потом тоже поняла и сказала: «Ну что ж, возможно, он прав…»
— А что ты им сказала? Про нас?
— Да. Я все сказала. И про тот разговор, про гнусную западню, как ты со мной советовался, а я не могла — нет, не хотела — тебе ничего советовать…
Потом возник багроволицый и несколько растерянный Ганчук.
— Понял, прощаю… Впрочем, не буду болтать, понять и значит простить… Но впредь о таких вещах хотелось бы заблаговременно…
Обнял Глебова, похлопывал по спине. Соня вытирала глаза. Все трое были взволнованы. Но каждый по-своему. Ганчук предложил выпить по рюмке кагору, он всегда держал в буфете бутылку этого приторно-сладкого напитка, говорил, что его дед, отец покойной мамы, деревенский священник, любил это вино, называемое церковным, и маме передал пристрастие, так что кагор напоминает ему детство, черниговскую захолустную улочку, запахи комода, деревянных полов, коровий мык по вечерам, золотые шары под окнами, и хотя Глебов терпеть не мог этой дряни, он, конечно, согласился.
Вернулись в большую комнату, сказали Юлии Михайловне, которая неловкими ручками убирала стол после чая — Васена рано ложилась спать, вечерние трапезы обходились без нее, — что все хотят немедленно выпить кагору, на что Юлия Михайловна, не прекращая возни, ответила, что у нее очень сильная