— Ну, а как твои дела? — спросила меня мама.
Я почувствовал, что всё сейчас расскажу, и заткнул рот батоном. Я жевал и глотал батон, а родители смотрели на меня.
— Я же тебе говорила, Пётр, — сказала мать отцу, — а ты всё своё: ребёнок привыкнет, у него появятся друзья, — а где они, эти твои друзья, где он привыкнет? Ты видишь, каким он возвращается каждый раз?
Отец обнял меня и молчал.
— Ты бы, сынок, постарался, — сказал он наконец, — поговорил бы с ребятами. Они, знаешь, весёлых любят, громких.
— Сам ты что-то не очень громкий, — сказала мама.
— Почему же, — обиделся папа, — ты бы на работе меня видела. Там я бойкий, весёлый. Шучу. Все смеются.
Мать махнула рукой и ушла на кухню. Но сразу же вернулась.
— Вот уже пятый десяток тебе. А где твои друзья? Хоть раз помнишь, чтобы у нас весело было, песни там или что?
— Ну как же, а Морозовы? Морозовы друзья нам или как?
— Друзья? — фыркнула мать. — Три года уже не были. И тогда, помню, всё зевали, на часы поглядывали. А может, действительно на Первое мая пригласить их?
— Хм, — сказал отец, — можно бы. Можно пригласить. А потом, глядишь, так и пойдёт — мы к ним, они к нам. Я с Алексеем в шахматы…
— А я с Татьяной на кухне там чего! Ну так пригласишь?
Отец молчал.
— Да нет, — сказал он наконец, — не стоит. Да и не придут они.
Мама ушла на кухню.
На следующий день из школы домой я бежал и прибежал весь красный. Дома я снял шапку, и с головы пошёл пар.
— Ты чего, сынок, такой весёлый? — спросил отец. Я залез в шкаф, зарылся в чистое бельё и оттуда стал кричать, что сегодня братья Соминичи пригласили меня в баню.
— Ну, — обрадовался отец, — это как же?
— А вот так, — гулко кричал я из шкафа, — подходят они ко мне на перемене и говорят: «Горох, мы сегодня в баню идём. Пошли с нами!»
Тут всё из шкафа свалилось на меня, я запутался в полотенцах, майках, пододеяльниках. Отец помогал мне вылезти, и мы оба смеялись.
Кое-как мы запихали всё обратно в шкаф.
— Мать, — закричал папа, — собери-ка Александру бельё! Он в баню идёт.
Папа надел пальто и куда-то вышел. Вернулся он скоро и достал из кармана длинный батон. Я взял его в руки и увидел, что это не батон, что это такая красивая мочалка. Она пахла, как целый стог сена.
— Вот, — сказал отец, — чтобы уж всё было, как следует.
Тут меня всего так и пронзило, даже слёзы брызнули, так и захотелось забросить эту мочалку куда подальше!
Через десять минут я шёл по улице с набитой сеткой и вдруг увидел впереди Соминичей, — один чемодан на двоих. Я догнал их. Они молчат. И я молчу. Они остановятся, — и я, словно мне шнурок нужно завязать.
Вдруг один из них меня заметил и толкает другого.
— А ты что? — говорит ему другой. — Забыл? Мы же его в баню пригласили. Ну что, Горох, собрался? Трусы не забыл? А полотенце? А мочалку?
Как он про мочалку сказал, так я чуть не свалился прямо тут, у бани!
— Ну вот, — удивился Соминич, — а чего я такого сказал?
В бане было тепло, хорошо, тазы звенели. На трубе, под самым потолком, сидел голубь. Он вспотел, был совсем мокрый и, видно, сам был не рад, что сюда попал. Все столпились внизу и обсуждали, что делать с голубем.
— Да выпустить его надо на волю, — говорил краснолицый священник с крестом.
— Да, выпустить, — говорил длинный парень в запотевших очках, — он же сразу обледенеет.
Но тут один, коренастый и весь разрисованный чернилами, вдруг выругался, растолкал всех и полез по трубе, покрытой капельками. Он долез и снял голубя. Голубь затрепыхался и когтями порезал ему руку. Но он только засмеялся и прямо спрыгнул на скользкий кафельный пол, проскользил по нему и остановился в глубокой мыльной луже. Он погладил голубя, — голубь был взъерошенный, даже видна была его кожа. Разрисованный погладил голубя и посадил его пока под перевёрнутый таз.
— Пойду жене звонить, — сказал он, — чтобы шаль принесла. Автомат тут есть?
— Есть, есть, — сказал священник, — иди, хороший человек.
— Ну, — сказал Соминич, — берём тазы!
Мы взяли тазы. У меня был таз светло-серый, у одного Соминича рябой, а у другого совсем почти чёрный. Мы налили их горячей водой и осторожно поставили на скамейки.
— Ну у тебя и мочалка, — сказал Соминич, — представляю, как ей можно помылиться!
— А вот так, — сказал я и стал тереть об неё мыло, потом стал тереть себя, пена росла всё больше, на ней крутились пузыри, и в пузырях отражались окна и лампочки, и там они были кривыми и разноцветными. Я замылил себе лицо, потом пена попала в уши, и я стал слышать глухо.
— Ну, хватит, — словно издалека услышал я голос Соминича, — теперь смывай!