Писатель не только посещал великолепные музеи, но заглядывал в магазины, в таверны, на рынки, ходил по узким улочкам предместий, часами стоял на перекрестках, наблюдая жизнь простого люда, бродил вдоль Темзы, обстроенной кирпичными, неопрятными зданиями, задавленной судами.
Он предупреждает, что об Англии и англичанах ему писать нечего, разве только вскользь. В самом деле, спрашивает он, неужели опять твердить о том, что собор Св. Павла изящен и громаден, что Лондон многолюден, что королева до сих пор спрашивает позволения у лорда-мэра проехать через Сити? (Как видите, уже во времена Гончарова все эти туристские открытия были достаточно банальными.)
И Гончаров пока что набрасывает лишь отдельные картинки английских нравов, чтобы позднее вылепить собирательный портрет английского дельца времен расцвета колониальной империи. Он отмечает на лицах «важность до комизма». Ему претит доведенная до крайности меркантильность, когда все взвешено, рассчитано и оценено. Английские добродетели, кажется ему, приложены лишь там, где это нужно, они вертятся, как колеса машины, и поэтому лишены теплоты и прелести. «Филантропия возведена в степень общественной обязанности, — замечает Гончаров, — а от бедности гибнут не только отдельные лица, семейства, но целые страны под английским управлением».
Может быть, Гончаров был слишком пристрастен? Но Константин Посьет, один из просвещенных офицеров «Паллады», к которому писатель чувствовал расположение, в своих воспоминаниях назвал Лондон всемирным базаром. Посьет считал, что благоденствие в Англии только наружное, только в высших слоях населения. А народ? Люди тощи, бледны, нечесаны, грязны. За туманами, прикрывающими Британские острова, за шумом, что отсюда исходит, не слышны стоны овец, которых стригут корыстолюбцы, произносящие громкие парламентские речи…
Из Лондона петербургские друзья Гончарова получали пространные письма, полные не только верных наблюдений, но и жалоб на то, что поэзия моря и труда в море не понятна ему, что сложное, тяжелое управление парусным судном доказывает лишь слабость человеческого ума. Пожалуй, это могло быть реакцией литератора, трезво оценивающего жизненные явления, на модные в то время — да и гораздо позднее! — псевдоромантические описания морского быта. И одновременно в этих письмах явственно чувствуется, что вопреки мнению некоторых современников отнюдь не всепроникновение техники, которое Гончаров наблюдал в Англии (даже цыплят высиживают с помощью пара, а сапоги снимают машинкой!), было причиной его «брюзжания». Он, например, вызвав возмущение ветеранов парусного флота, сравнивает парусное судно… со старой кокоткой, которая нарумянится, набелится, напялит десять юбок, да еще и затянется в корсет, чтобы подействовать на любовника. Писатель — за технический прогресс, за торжество пара. И «горе моряку старинной школы, у которого весь ум, вся наука, искусство, а за ними самолюбие и честолюбие расселись по снастям».
Это написано на парусном судне, где почти все офицеры были воспитаны в традициях парусного флота…
Покинув в январе 1853 года Портсмут после долгой стоянки и основательного ремонта, фрегат вышел в Атлантический океан. Тут «Паллада» попала в страшный шторм, который в одну ночь покрыл обломками кораблей южные и западные берега Англии. Огромные водяные холмы с белым гребнем, толкая друг друга, вставали, падали, опять вставали, как будто в остервенении дралась толпа выпущенных на волю бешеных зверей.
Холод и свирепая качка почти не прекращались, пока фрегат шел мимо берегов Франции, Испании, Португалии.
Работа у Гончарова поначалу не клеилась. Он считал, что, для того чтобы путешествовать с наслаждением и пользой, надо пожить в стране и хоть немного узнать жизнь народа, вглядываться, вдумываться в нее. Тут появится параллель между своим и чужим, между знакомым и новым. А ведь она и есть искомый результат для путешествующего литератора.
Но где уж там вглядываться в чужую жизнь, когда ты привязан к кораблю и зависишь от его стоянок! И как вообще мучительно трудно писать в рейсе! Физически трудно. В каюте, куда свет проникает через иллюминатор величиной чуть не в яблоко, сыро, отовсюду дует, хоть тулуп надевай. Выдохнешь — и точно струю дыма пустишь из трубки. Задумаешься над фразой, которую пишешь, а тут волна так тряхнет, что цепляйся скорее за шкаф или стену. Трудно, тяжело, и все же хочется дальше, дальше…
Европа осталась за кормой. Из внезапно успокоившегося океана показалась скалистая Мадейра. Самая высокая вершина острова, на склонах которой зеленели леса и виноградники, искрилась снежной шапкой. Ветер доносил с берега ароматы ананасов и гвоздики.
Но что это? На цветущем солнечном берегу, под олеандрами, три фигурки в черных костюмах — точь-в-точь такие, каких Гончаров насмотрелся в деловых кварталах Лондона. И здесь все принадлежит им, и здесь они повелевают.