Я попала в очень шумный цех, где на станках вязали полые шнуры разной толщины. Шнуры вязались из нескольких нитей, работницы ходили между рядами и внимательно следили, чтобы нити не спутались, чтобы шли в заданной последовательности. Достигнув полутораметровой длины, шнур обрезался, а на подходе уже следующие. Конвейерная, монотонная, тяжелая работа. Обрезанные шнуры приносили мне на рабочий стол. Толстые шнуры я один за другим накалывала сверху и снизу на острые металлические спицы, а тонкие сверху и снизу нанизывала на большую иглу с толстой ниткой, растягивала гармошкой на метровую ширину и концы нитей привязывала к металлическим тросам. Иглы были тонкие, что-то вроде сапожных, а тросы – толстые, в диаметре 0,75 мм, и тяжелые. Шнуры мне приносили и клали рядом со столом, а за иглами и тросами я ходила сама. Иглы лежали в цеху, а тросы – на улице, и принести их нужно было не один и не два, а как можно больше, чтобы не шастать туда-сюда и успеть сдать положенную норму. Работать было трудно. Тросы тяжелые, зимой еще и промерзшие, да и спицы, когда их много, нелегкий груз. Специальность моя называлась «сшивалка-накольщица».
Мне было интересно, куда и зачем идут наколотые и сшитые шнуры, и я проследила за их дальнейшей судьбой. Мои шнуры помещались в контейнеры, заливались сверху какой-то жидкостью и ставились в печи. После термообработки мои шнуры оказывались покрыты снаружи и внутри пленочкой цвета какао, становились упругими и легко гнулись. Уже в другом цеху, на другом заводе, в них вставляли металлические провода, толстые и тонкие. Мои шнуры использовались в приемниках, радиоаппаратуре, в огромных вычислительных машинах. Они служили «одеждой», оплеткой для голых проводов, а поскольку проводов повсюду требовалось много, я чувствовала себя не обычным разнорабочим, а очень даже нужной и полезной сотрудницей.
Опоздания на работу исключались: пройти проходную нужно было до гудка, смена начиналась в семь или восемь утра – точно не помню, но зимой – затемно. Влезть в переполненный автобус получалось не всегда: иногда я ехала на подножке, зацепившись одной рукой за поручень. Зимой особенно тяжело: зимы в Барнауле холодные.
От четырехчасового шума я очень уставала и приходила домой полумертвая, но человек привыкает ко всему: мой молодой организм вскоре привык и к шуму, и к холоду, и у меня оставались силы ходить на каток и в кино с моей подругой, обсуждать с ней прочитанные книги и отвечать на регулярно приходящие письма Лёвушки. Я записалась в народный театр при клубе меланжевого комбината и сыграла там в какой-то небольшой пьесе. И, впервые после Вити-горниста, я снова увлеклась молодым человеком: это был мой партнер, высокий и красивый. Правда, я скорее влюбилась в его талант: он очень хорошо играл свою роль. Я подросла сама, и мой партнер по сцене уже не казался мне недостижимо взрослым, как когда-то Лёвушка.
Поразительно, но это был второй человек в моей жизни, у которого день и год рождения в точности совпадали с днем и годом рождения моего будущего мужа: 17 сентября 1939 года. У Господа Бога эта дата была явно заготовлена специально для меня.
Посмотрев фильм «Большой вальс» несколько раз – так он меня поразил и так понравился, – я окончательно поняла, что я не ошибаюсь: я хочу быть актрисой, и это мой путь.
Несмотря на все тяготы работы, маме я ни разу на них не пожаловалась, и она тоже ни разу меня не пожалела, хотя и видела, что поначалу мне было очень и очень тяжело. Приближалось лето, и я готовилась к поездке в Москву – штурмовать театральный институт.
В тот год в Барнаул из Москвы приехал писатель и драматург Марк Андреевич Соболь. Приехал он с пьесой: договариваться с театром о ее постановке и знакомиться с труппой. Он оказался старым знакомым моей мамы, знал ее по работе еще в Котласе. Туда он приезжал с той же целью – и тогда был даже немножко влюблен в маму. Встретились они радостно, как старые друзья, и Марк Андреевич часто бывал у нас с мамой и Юрой в гостях. Они много шутили, веселились, вспоминали молодость. Мама рассказала другу юности о моем внезапно проснувшемся желании стать актрисой и призналась, что решила отправить меня в Москву: пусть, мол, пробует силы в самом лучшем вузе. Марк Андреевич ее решение одобрил, сказал, что сам он далек от этой темы, но сразу дал домашний телефон, чтобы в Москве я позвонила его жене. Он пообещал, что меня примут лучшим образом, пока я осваиваюсь, и добавил, что вскоре и сам вернется в Москву из Барнаула и меня поддержит, направит и в беде не бросит. Мама от этих слов расцвела и успокоилась. Сама я была настроена решительно и ни о чем не тревожилась: у меня был номер телефона приемной комиссии ГИТИСа, и я считала, что этого вполне достаточно. Но номер Марка Андреевича благодарно приняла: мало ли что.