Пока мои родители пытались раздобыть денег, «Рекорд» по-прежнему стоял на тумбочке в углу комнаты. Выбросить его – рука не поднималась: тогда ведь даже старые подметки и пустые консервные банки не спешили отправлять на помойку – вдруг пригодятся.
Отец иногда с унылым видом включал его – стабилизатор начинал гудеть, на телеэкране возникала светящаяся точка – и выключал. Вскоре и точка на экране перестала появляться.
И тут к родителям пришел Чулан Иваныч. После поломки нашего телевизора ежедневные встречи с «гирляндой» Валентиной прекратились, и влюбленный места себе не находил. Он не знал, как она выглядит сегодня, не понимал, о чем она думает и по-прежнему ли ей нравится халва? Жизнь его стала невыносима, и Чулан Иваныч пришел к моим родителям, чтобы выпросить сломанный телевизор. Он понимал, что телевизор испорчен, но ведь Валентина к этому не имела никакого отношения. А познакомился он с нею благодаря именно этому телевизору, поэтому никакой другой ему был не нужен. Его Валентина могла появиться только в нашем, вот в этом телевизоре.
Родители не устояли перед этой логикой и отдали «Рекорд» Чулану Иванычу – разумеется, без стабилизатора и антенны. Да такие мелочи счастливого влюбленного и не волновали. Он поставил телевизор в своей комнате и уселся перед ним. Вечером к нему заглянула сестра. Она воткнула штепсель в розетку, села рядом и взяла брата за руку.
Экран телевизора был темен.
– Что ты в ней такого нашел? – спросила Марина.
– Она… – Чулан Иванович кашлянул. – Она красивая…
– И все?
– И все.
– Красотой сыт не будешь.
– Будешь, – возразил брат. – Она лучше халвы. Как Калькутта.
– Какая еще Калькутта?
Чулан Иваныч отвернулся.
Марина тяжело вздохнула:
– Значит, не судьба. Видишь, ее нету. Выходит, она померла.
– Померла?
– Взяла и померла. Вот мамаша наша померла, так почему бы и ей не помереть?
Чулан Иванович промолчал.
Марина ушла.
Несколько дней Чулан Иваныч не выходил из своей комнаты, не брился и отказывался от еды. Он сидел перед телевизором, раскачиваясь из стороны в сторону, и однообразно выл, тихо и уныло. На вопросы сестры он не отвечал, сидел без света целыми днями перед телевизором. Иногда вскакивал и заглядывал в дырочки на задней панели «Рекорда», пытаясь, наверное, разглядеть там свою «гирлянду», а потом снова опускал руки. По ночам он жег спичку за спичкой перед экраном, но и это не помогало.
В конце недели он вдруг вышел из комнаты, побрился, плотно позавтракал и отправился к Чекушке, который руководил командой полупьяных музыкантов, игравших на свадьбых и похоронах. Услыхав, что от него требуется, Чекушка сказал: «Людей я дергать не буду, а сам – сыграю. За десятку». К тому времени у Чулана Ивановича скопилось около двадцати рублей, и все эти деньги, бумажками и мелочью, он отдал Чекушке. Тот кивнул: «Ладно, будет тебе и барабан». На барабане играл его сын Чекушонок.
Вечером состоялись похороны «гирлянды». В конце сада Чулан Иваныч выкопал глубокую яму. Возле нее на носилках стоял телевизор, завернутый в простыню и перевязанный черной сатиновой лентой. Оркестр – Чекушка с трубой, Чекушонок с барабаном – заиграл что-то печальное, двое полупьяных дружков Чекушки опустили «Рекорд» в яму и закидали землей. Чулан Иваныч стоял по стойке «смирно», высоко вскинув голову, в черном костюме, с флагом в руках – это была старая простыня, на которой было крупно написано «Калькутта». Марина держалась поблизости. На ней было алое плюшевое платье, туфли на каблуках и черный платок.
Когда оркестр отыграл, Чулан Иваныч свернул флаг и быстро ушел в дом.
– Какая ж она корова, – пробормотал дед Муханов, не сводивший глаз с Марины. – Грудь-то, а… Кавказ!
– Кавказ-то она Кавказ, – сказал участковый Леша Леонтьев, – а ножки у нее, оказывается, очень даже ничего…
Той же ночью Марина убила брата. На него накатило, и, поскольку искать женщину среди ночи было бессмысленно, Марина предложила брату себя. Он отказался, и она задушила его подушкой. Она была до глубины души оскорблена его отказом. В милиции и на суде она твердила не переставая: «Он сказал, что я некрасивая… что я некрасивая…»
Чулана Иваныча похоронили на новом кладбище, на Седьмом холме. Когда насыпали холмик и музыканты убрали свои инструменты, павлин Виссарион вдруг взлетел на могилу, раскрыл свой хвост – роскошный тысячеокий веер, синь, зелень и золото – и заклекотал, заклекотал, прощаясь с несчастным Чуланом, рабом любви, и с его непостижимой Калькуттой…
Юдо
Рано утром старик Мансур Мансуров постучал в дверь Леши Леонтьева.
– У меня там нога, Леша, – сказал Мансуров. – Пойдем-ка со мной, Леша, там у меня нога.
Леша Леонтьев хорошо знал старика Мансурова, человека, который не переменился в лице, даже когда узнал о смерти Сталина. Тогда Мансуров только и сказал, глядя на плачущую жену: «Но куры-то все равно жрать хотят», и вышел во двор, чтобы покормить птицу. Таким, как в это утро, старика не видел никто. У него дрожали губы и дергался глаз.
– Нога, – сказал Леша. – И что там у тебя с ногой, Мансур?
– С моей ничего. Это чужая нога, Леша.