Однако сдержанность обоих врачей оказалась напрасной. Вероятно, проболталась прислуга; так или иначе, в понедельник к вечеру весь Порткэррик и все окрестные деревни только и говорили, что о скандале в доме викария. Даже нелюдимый старый сквайр, закоренелый тори, страдающий подагрой и дурным нравом, покинул свое угрюмое гнездо на вершине утеса, чтобы торжественно обсудить все это со школьным учителем и с помощником мистера Реймонда. Видя, что скрывать больше нечего, а их молчание только дает пищу самым невероятным сплетням, оба врача решили огласить все, что знали. Тогда мистер Хьюит подробно сообщил им обо всех чудовищных прегрешениях Джека; а помощник викария с полной серьезностью заметил, что действия мистера Реймонда, «сколь ни прискорбны они для всех нас», вызваны лишь чересчур ревностным попечением о всеобщей нравственности.
— А мне что до этого, сэр? — гремел старый сквайр. — Как будто я без вас не знаю, что Джек Реймонд отъявленный негодяй! Да это в Порткэррике всякая собака знает, и это тут ни при чем. Если мальчишке не место среди порядочных людей, засадите его в исправительный дом, для чего же еще мы их содержим на наши кровные деньги? Но что бы там ни было, покуда я здесь хозяин, я не потерплю у себя в округе никакой вивисекции и средневековых пыток.
Под конец дело, разумеется, замяли, но без бурной сцены в доме викария не обошлось. В любое другое время мистер Реймонд с негодованием отверг бы всякое вмешательство посторонних в свои семейные заботы; но потрясение, пережитое им в то субботнее утро, когда он понял, что едва не стал виновником непоправимого несчастья, совсем выбило его из колеи. И вот он сидит у стола, опершись головой на руку, беспокойно постукивает ногой по полу и выслушивает все, что говорят его обвинители; потом со вздохом поднимает глаза.
— Без сомнения, вы правы, джентльмены, — говорит он. — Да, я виноват, но намерения у меня были самые лучшие. Я полагал, что не столь важно, если и пострадает одно бренное тело, лишь бы не погибли многие бессмертные души. Быть может, я совершил ошибку, послав племянника в школу, где он мог совращать других, я ведь знал его дурной нрав, которым провидению угодно было меня покарать. Я слышал, — прибавил викарий, обращаясь к доктору Дженкинсу, — что иные врачи полагают, будто такие порочные наклонности можно искоренить при помощи особого гигиенического лечения; но самая основа этой теории, на мой взгляд, глубоко безнравственна. Как может гигиена излечить грех?
— Я не богослов, — резко ответил доктор Дженкинс. — Я старался спасти мальчику жизнь и, надеюсь, рассудок; его нравственность меня не занимала.
Бледное лицо викария стало землистым.
— Вы опасаетесь за его разум? — спросил он. Доктор Дженкинс опомнился: не следовало говорить так беспощадно.
— Нет, — сказал он, — дело не так уж скверно; но я опасаюсь истерии. Слишком сильно было нервное потрясение.
Немного спустя в кабинет вошла миссис Реймонд и застала мужа одного; он был бледен, как мертвец. При виде жены он торопливо поднялся; ему было достаточно тяжко сознавать, что он потерял уважение своих прихожан, он не желал видеть еще и распухшие от слез глаза жены.
— Джозайя, — с трудом выговорила она, когда он уже готов был выйти из комнаты.
Викарий обернулся и величественно остановился перед нею.
— Да, Сара.
— Когда пойдешь наверх… если можно… не разговаривай в коридоре, хорошо? Это… это очень тревожит Джека…
— Ты хочешь сказать, что его тревожит мой голос?
— Я… помнишь, вчера вечером ты позвал Мэри-Энн? Джек услыхал, и с ним сделался припадок. Он… он очень болен, Джозайя.
Ее голос задрожал и оборвался. Долгие годы она была покорной женой, а теперь ей было стыдно за мужа. Она скорей умерла бы, чем высказала ему это; но говорить было незачем: он прочел это в ее взгляде.
Быть может, единственным человеком во всем Порткэррике, кто ничего не слыхал о случившемся, был сам Джек. У него в комнате, разумеется, ни о чем таком не заговаривали, а если бы и заговорили, он бы, пожалуй, не услышал. Две недели кряду он каждый вечер начинал бредить и проводил в беспамятстве чуть ли не каждую ночь. Днем он обычно лежал ко всему безучастный, изредка еле слышно стонал, чаще застывал в каком-то оцепенении. Если к нему обращались, он поднимал тяжелые веки, смотрел устало и равнодушно или холодно и неприязненно и опять молча закрывал глаза. Когда входил дядя, мальчика охватывали приступы такого ужаса, что доктор Дженкинс вынужден был запретить викарию переступать порог этой комнаты; но ко всему остальному больной, казалось, был глух и слеп. Даже ежедневной мучительной перевязки он словно не замечал. В первый раз, когда сняты были бинты, миссис Реймонд, помогавшая доктору, разрыдалась от ужаса и стыда; мальчик на мгновенье поднял глаза и еле слышно с досадой прошептал: «Оставьте меня в покое!»