Хрюкач
. Долбаные пирожки! Рыбехи драные! Кишки у меня крутит.Папуля
. Чай разве нынче-то? Заместо чаю чуток пыли в воде наварят и подают.Чарли
. Теперь козырь – всласть покемарить. А во сне адский антрекот с двойным гарниром. Клади, народ, башки на стол, сдвигайся для удобства.Миссис Макэллигот
. К боку мне привалися, детка. На моей кости и то мякоти боле, чем в тебе.Рыжий
. Шестерик дал бы щас за чертову цигарку, если б имелся чертов шестерик.Чарли
. Сплотись! Башку свою, Хрюкач, давай к моей. В порядке. Иисусе адский, как я щас задрыхну!Хрюкач
Миссис Макэллигот
Миссис Бендиго
Мистер Толлбойс
Рыжий
. Не сопи в рожу мне, Глухарь! Прям рвет меня!Чарли
Дороти
Такую жизнь Дороти вела десять дней; точнее, девять дней и десять ночей. Выбора просто не было. Отец, по-видимому, совершенно ее отверг, и, хоть имелись в Лондоне друзья, готовые помочь, могла ли она появиться перед ними после всего, что с ней случилось (или предполагалось с ней случившимся). В пункты общественного милосердия она тоже не смела обратиться, ибо там обнаружилось бы ее подлинное имя и тогда вновь, наверное, пошел бы шум насчет «Дочери Ректора».
Итак, она осталась в Лондоне. Примкнула к редкостному, малочисленному, но никогда не вымирающему племени – племени женщин, у которых ни гроша, ни крова, зато есть воля довольно успешно это скрывать. К племени тех, кто зябким ранним утром очень тщательно умывается у фонтанчиков, очень аккуратно разглаживает на себе смятое платье и так прилично, так достойно держится, что лишь особенная, до костей, кажется, бледность выдает участь этих горемык. Способностей к царящему вокруг тихому нищенству Дороти не имела. Первые свои сутки на улице обошлась вовсе без еды – только чай (одна кружка ночью на площади и треть чашки утром в кафе Уилкинса). Но поздно вечером, вконец оголодав и восприняв наглядный опыт сотоварищей, подошла к проходившей мимо незнакомке и вымолвила, запинаясь: «Мадам, прошу вас, не могли бы вы мне уделить хотя бы пенни? Я со вчерашнего дня ничего не ела». Дама воззрилась в изумлении, однако достала кошелек и протянула три пенса. Не знала Дороти, что деликатная манера речи, столь гибельная в поисках места прислуги, для нищенского ремесла бесценный дар.
Как выяснилось, набирать свой ежедневный, необходимый для продления жизни десяток пенсов довольно легко. И все же Дороти не шла просить – собственно, даже не могла, – пока не подводило живот или не требовался пенни – пропуск в кафе Уилкинса. Вот вместе с Нобби по пути на хмельники она клянчила и бесстрашно, и бессовестно. Но тогда все было иначе; она буквально не ведала, что творит.
А сейчас только жесточайший приступ голода наделял храбростью охотиться за медяками, подстерегая женщин с милыми, добрыми лицами. Всегда женщин, конечно. Лишь однажды Дороти попыталась обратиться к мужчине, опыт был неприятный.
Что касается всего остального, она быстро привыкла. Обычными стали нескончаемо длинные ночи, холод, грязь, скука и диковатый уличный коммунизм. Через день-два уже ни искры удивления. Стала, как все вокруг нее, смирилась с этим чудовищным существованием как с некой житейской нормой. Вернулось, завладев полнее и сильнее, пережитое на хмельниках ощущение постоянной странной одури (результат бессонницы, а еще более – бесприютности). Когда сутками крутишься на улице, не проводя под крышей дольше двух часов, сознание тормозится: слепнет, как глаз от режущего света, глохнет, как ухо от мощного грохота. Действуешь, страдаешь, чего-то хочешь, но все словно чуть-чуть не в фокусе, чуть нереально. Мир и снаружи и внутри тускнеет, расплываясь каким-то полусном.